Большое сердце
   Где-то в небольшой деревушке, что стоит в центральной России по ту сторону Волги, есть удивительный памятник. Видел я его в какой-то телепередаче всего один раз, но запомнился он крепко смыслом, вложенным в него автором. На высоком подстаменте фигура женщины. Из рук её уже вылетели несколько журавлей, последнего она ещё держит в руках. Но он уже взмахнул крыльями, готов к отлёту. Кто же это? Поставлен он, по словам диктора, к какому-то очередному юбилею Великой победы. Может, это обобщённый образ страны нашей, пославшей на фронт, на смерть миллионы мужей, сыновей, братьев? Оказалось, нет. Этот памятник простой русской женщине-крестьянке, проводившей на фронт всех своих сыновей и после Победы не встретившей ни одного из них. Это памятник конкретному человеку. К стыду моему забыл я и имя этой женщины, имя автора памятника. Сколько их, таких вот безвестных, провожали и не дождались не одного и не двух дорогих их сердцу людей! Пока могу, попытаюсь и я рассказать об одной из них, она заслужила уж если не такого памятника, то хотя бы благодарность людской памяти.

  
В родительской семье Ивана Арефьевича Печерских жила Танюшка в холе и довольствии, так как была единственной дочерью. Заплетала по утрам косу девичью, надевала наряды нарядные да распевала (тихонько!) песни звонкие. А потихоньку потому,  что родители её были старой веры, богобоязненные и прочили посвятить свою дочь Богу.
   Но судьба-судьбинушка распорядилась по-своему: встретила девица добра молодца Мокея Егоровича, полюбила, да по любви и замуж вышла. Известно, от большой любви и дети большие рождаются. Посыпались ребятишки один за другим: Павел, Василий, Терентий. Тесно стало в маленькой избе Мокея, и задумали молодые свой дом строить, Не избу, пятистенок с тёплыми сенями и кладовкой. Бор рядом, руки у Мокея крепкие, за лето сделали, и к зиме новоселье справили. В новом доме дочери пошли: Арина, Анна, Варвара, Татьяна, а в 1919 году родился Семён, последыш, его родила Татьяна Ивановна уже на сорок шестом году. Ему, по вечной крестьянской традиции, положено было в родительском доме жить,  до последнего часа за ними доходить и, когда придёт срок, в землю-матушку положить. После так и случилось.
  Так вот и жили, растили хлеб, растили детей своих. Не так-то просто было это делать, когда за стол садились сразу десять человек. Тут пока и общую чашку, а ели тогда так, тянешься за второй ложкой, там уже на донышке. Можно было бы часть хлеба вывезти на базар, чтоб на вырученные деньги купить на штаны-рубахи да на кофты-юбки, но излишек хлебных не было: за столом десять едоков «молотили» изрядно. Вот и крутилась хозяйка, как могла. Сеяли лён, коноплю. Зимой сидела за прялкой, по весне устанавливала кросны на целое лето и рано утром да поздно вечерами (день уходил на огороды) сидела часами за ними, заканчивая одну основу за другой. Пришла как-то соседка.
- Ты, Татьяна, наверное, и спишь за кроснами, а не на постели.
-  Так у тебя, Мария, Иван да Гриша, а я вот одну основу выткала - на штаны раскрою, вторую вытку - на рубахи. Пока на вторую тку - первые износят.
   А Мокей в это время пластался на пашне, благо первые сыновья подросли, помогали. Так бы и крестьянствовали дальше, да пришёл двадцать первый голодный год. И с этого времени настала в жизни Татьяны Ивановны чёрная полоса, когда одну беду провожай - другую встречай.
   Отправился Мокей Егорович «на производство» в Нижний Тагил, может быть, удастся там где-нибудь устроиться на работу, заработать денег, чтоб купить семье пропитание. Там и остановиться есть где: жила в Тагиле его сестра. Но не суждено было сбыться мечте этой: заболел там мужик через месяц да и умер, не вернувшись к семье. И осталась Татьяна одна с восемью по лавкам. Тут Танюшка заболела «глотошной», так называли тогда скарлатину, да и истаяла за три дня.
   Семью стали сокращать. Женился Павел, отделился и сестру Анну с собой забрал в няньки. Потом Василий женился, тоже отделился и в няньки сестру Варвару взял. Через два-три года подошел черед Терентию. Но с уходом из семьи старших сыновей не стало и работников-кормильцев, кроме него, и Терентий с женой остался в семье. И снова беда постучалась в этот дом: поскользнувшись у обледенелого сруба, упала в колодец и утонула Арина, а летом умерла жена Терентия, оставив после себя годовалую Франюшку. Не зря говорят, что беда в одиночку не ходит. Четыре смерти за десяток лет легли четырьмя рубцами на сердце теперь уже шестидесятилетней Татьяны Ивановны, а на плечи - груз тяжелый - заботушка великая о годовалой сироте, внучке Франюшке. Молоком откармливала малютку, укладывала спать рядом с собой, отогревая своим теплом, и плакала о горькой судьбе сына и дочери его.
   Не мог двадцатипятилетний мужик жить один, женился снова и пришла в дом молодая хозяйка. Нет, не велела мачеха посадить пад черицу в сани да везти в лес на трескун-мороз, но и любви особой не испытывала к ней, хотя девочка и звала её мамой. Но настоящей мамой была Татьяна Ивановна. У её ног ползала не ходившая до трёх лет на своих ножках несчастная кроха, пробовала вставать, цепляясь за бабушкину юбку и снова падала, та вновь хватала её на руки, целовала, а сама прятала в запон мокрое от слез лицо своё. Сколько она пролила их за эти годы - Бог весть, наверное, в них все беды - несчастья утопить можно было, да что-то не тонули они. На ночь обкладывала её ножонки запаренными травами, укутывала нагретыми на печи тряпочками и ведь добилась-таки своего: на четвертом году девчушка пошла, пошла, а потом и побежала, да так, что обгоняла всех своих сверстников-ровесников. Сколько же любви нужно было иметь старухе, чтобы разделить её между всеми сыновьями и дочерями (Анна и Варвара к этому времени вышли замуж), снохами и зятевьями и десятью внуками, которые ежедневно бежали к своей «бабе» не столько за каким-нибудь гостинцем, сколько за лаской её. И всё-таки большая её доля доставалась дочке-внученьке Франюшке. Позднее та вспоминает: "Спать улягемся, я к боку её прижмусь, тёплому, руку ее возьму, мягкую, а она второй меня гладит да напевает:

Прилетели гуси-лебеди,
У постелюшки уселися,
Одеялушком оделися.
Стали Фране сказки сказывать.
Не кричите, гуси-лебеди,
Не будите нашу Франюшку:
Она глазоньки закрыла, спит,
Видит сны свои весёлые.

Откуда такая колыбельная? Думаю, она сама их составляла, песенка эта в голове её рождалась. Поёт да и заплачет.
- Баба, ты что плачешь?
- Да так это я, соринка в глаз попала.
Но правду говорят, что время лечит. Не исчезла, но притупилась боль прежних утрат, за хлопотами-заботами забываться стала, да и живые скрашивали её, дружностью своею радовали старую. Каждую субботу собирались все сыновья и дочери со своими семьями в родительском доме. Банный день! Старшие внуки ещё с утра натаскивали дров да воды в баню, благо колодец рядом (в зимнее время она носила сама, не допускала внучат, помня трагедию с Ариной), а уж топила, воду грела, щелок готовила - о шампунях тогда п знать не знали, веники распаривала сама Татьяна Ивановна и делала это с великой радостью, забывала, что седьмой десяток доходит. Это же для семьи своей, для детей своих, родных и Богом данных. В доме в этот вечер тесно, взрослые и дети - все здесь, но в тесноте да не в обиде. Не зря в деревне говорили: - « Мокеевщина велика да дружна, они все друг за дружку держатся, горем и радостью делятся». После бани усаживались за столы: старшие - в горнице за начищенным самоваром, за чаем с топлеными сливками, детвора - в избе (так звали тогда кухню) за бабушкиными постряпушками. Сейчас на стол ставить есть что, не двадцать первый голодный, последние три предвоенных года порадовали прекрасным урожаем.
   Вот так бы и жить спокойно, растить да ласкать внуков, радоваться детям своим, всей дружной своей мокеевщине, каждому дню, каждому часу радоваться, да навалилась новая беда, на сей раз не семейная, а вселенская - пришёл 1941 год. Вот когда плач неутолимый, теперь уже не в одном доме, а в каждом, потому что не осталось ни одной семьи, из которой не ушёл бы на фронт один, двое, трое... И тут Татьяне Ивановне пришлось, надо полагать, горше всех: уходили четыре сына своих да двоих Бог в зятевья дал. Разве не сыны они, коль дети их ей родные внучата? И начались проводы, горькие, тяжелые. Ушёл Василий, Терентий ушёл, за ним проводили Павла, на которого она надеялась, что уж его-то не возьмут, так как перешагнул он изрядно уже на пятый десяток. Семён, младший там был, два года уже нес срочную службу. Анфония и Агафона взяли в один день. Всех провожали по старому обычаю до Прощальной горы, глядели вслед глазами, слезами залитыми, а те уходили все дальше по дороге в бор. Вот по пояс видны, вот только головы, вот и ... Распрощавшись с родными, вслед за отцом ушёл внук Андрей, сын Павла. Все семеро ушли, пусто стало в доме её, и хоть по-прежнему собирались по субботам, в банный день, в родительском доме, да только одни бабы, без мужиков. По-прежнему стоял на столе начищенный до блеска самовар, да не пился чай, не слышно разговоров весёлых, что прежде были - всё бабьи слёзы покрывали.
   Проводили, стали писем ждать. Придёт - к маме бегут дочери ли, снохи ли, или внучата вестью радостной делиться: - Мама, жив Вася... Паша…
Падала на колени перед образами, в молитве горячей благодарила Господа за милость его, со слезами просила спасти сохранить рабов Божиих Терентия, Агафона... ради детей их. А того пока не знала, что злая весть уже торила дорогу к дому её.
   Первой пришла похоронка на внука Андрея. Не помнила, как бежала, не видела дороги Татьяна Ивановна, когда, узнав о страшной вести, неслась к снохе своей Клавдии Мироновне. Пришла, а там уже все собрались. Захлёбывается мать в рыданиях о сыне своём погибшем, вторят ей остальные - в страхе каждая за своего, а она... Она плачет обо всех, и тех, что там, и тех, что тут сидят.
   Провоевав полгода, вернулся Терентий, списанный из части вчистую, так как не один месяц уже не вылазил из госпиталей. «Да недолги были радости: воротился сын больнёхонек», - писал Некрасов в поэме «Арина- мать солдатская». Так и Татьяна Ивановна порадовалась было возвращению сына, да скоро вновь утирала слёзы левой и правой, провожая его в последний путь, под вековые сосны, на кладбище.
И с того времени полюбило горе - злосчастье этот дом: пришли похоронки на Василия, на Анфония. Не успели отплакаться - на Павла, на Агафона - всех вырубило под корень. Как выдержало сердце её? Как не разорвалось оно в какой-то миг? Ведь вынести столько горя, казалось бы, невозможно. Невозможно было видеть горе всех совсем еще недавно счастливых родных семей. Думаю, эти семьи, её забота о них, которую она с этого времени взваливала на свои плечи, держала её, давала силы.
- Нюра (это дочери), ты нонче картофь-ту посади, где лонись (прошлый год) коноплю сеяла. Там земля отмякла, а конопля задавила дурную траву. Картофь там нарастёт добрая. И так каждый год меняй.
- Ладно, мама, так и сделаю.
- Кланя (это снохе), коровка-то у вас больно мала, а вас пятеро (в семье снохи жила ещё совсем чужая девочка-сирота, подружка младшей дочери). Возьми-ко нашу Зорьку, а нам с Франюшкой и вашей хватит.
- Ладно, мамонька (так в деревнях прежде звали свекровь), как скажешь.
-  Варя (это младшей дочери), будет тебе одной с Федькой маяться. Айда к нам. Ты на работу, а парнишко один, без присмотру. А тут я за ним догляжу (а Федьке всего-то четыре года).                          
- Ладно, мама.
И так обо всех, и так каждый день. Какой величины надо было иметь сердце, чтобы вместить горе всех, боль за всех и доброту дня всех!
А войне еще не видно было конца. Мачеха ушла из семьи сразу после смерти Терентия, забрав большую часть имущества, и остались в доме жить-куковать старуха да внучка-дочка. Что держало теперь семидесятилетнюю на грешной земле? Думаю, две тлавные заботы: - надо было дождаться Сёмушку, дорастить Франюшку.
  Как же жили все эти военные да первые послевоенные годы две горемыки? Спасали огороды, где вырастало всё, чем можно было пропитаться до свежего. По картофелю разбрасывала она просо, реденько разбрасывала, берегла при прополке, зато после.осенью, сжинала серпом тяжелые налитые кисти -хватит внучке на кашу на всю зиму. Выручала корова, от которой не отказалась во все годы. Заготовить сено помогали дочери да снохи. Опять внучка вспоминает: - « Они после работы при луне уже накосят, а мы пойдем через день прибирать, километров за семь-восемь косили, туда да сюда - шестнадцать. Сначала вместе гребём, потом я одна, а она таскает вилами да в копны укладывает. Ей семьдесят лет, мне десять, а как- то справлялись, держали Зорьку, ну и она нас не обижала: молоко в подойник не входило. Телёнка выращивали-выпаивали и осенью в колхоз сдавали за зерно. Какого бы веса ни был телёнок, хоть на два-три центнера, а давали за него зерна только один. Это зерно потом на целый год и делили. На меня государство никакого пособия не давало, потому что папка дома от ран своих умер, а не на войне погиб. Советовали бабы хлопотать за меня, потому что я круглая сирота была; а она только рукой махнула: «Хлопоты того не стоят, сколько платить будут. Пусть эти деньги на войну пойдут, а мы как- нибудь проживём, власти сами про нас не забудут».
  Власти, и верно, «не забывали» про них. Вызывают как-то Татьяну Ивановну в сельсовет.
Телёночка, Татьяна Ивановна, в колхоз сдала?
- Сдала.
- Центнер хлеба за него получила?
-  Получила,
-  Надо бы пуда два-три в фонд обороны сдать.
Она изумилась.
- Да вы что говорите? От кого оторвать хотите? От старухи на восьмом десятке да от сироты? Не сдам, не подпишу.
- Мы не отрываем, мы предлагаем. Ты слышала, что война вдет? Армию кормить надо.
С горечью ответила мать, тихонько так ответила:
- Слышала маленько. Помолчала и добавила ещё тише:
- У меня война шестерых взяла.
- Вот видишь, шестеро погибли, но один ещё жив, а ты для него хлеба жалеешь.
   Хотела ответить старуха на это, что знать бы, что этот хлеб Сёмушке попадет, последний кусок отдала, да задушили слёзы. До позднего вечера, до полной темноты держали её, уговаривали, убеждали - не подписала. Завтра вызвали вновь. И так три дня подряд, все годы подряд, пока война не кончилась.
   Только в 1946 году, отслужив семь с половиной лет, вернулся Семён, младший сын, единственный живой из ушедших семерых. Не было предела радости Татьяны Ивановны. Дождалась, хоть одного, да дождалась! А он, войдя в дом, встал на колени перед ней - она сидела на лавке - припал головой к её коленям, материнским, родным, и только и смог сказать:
- Я вернулся, мама, я вернулся. Вернулся.
Женился. И ведь успела ещё с новыми внуками поводиться-понянчиться. Успела потому, что вторая забота - Франюшка - всё ещё держала её. «Хоть и хорошо относится Семён и жена его к ней, но ведь у них уже своих двое, а она в семье уже как будто бы и лишняя. Определить бы её к месту» - вот, я думаю, мысли её. И не удивительно. Она была старшая над внучкой своей, у неё на руках росла она двадцать лет, её учила она: «Смотри на людей, различай добро и зло, запомни: добрых людей больше. Не делай зла людям, потому как оно к тебе же вернётся, да в десять раз больше. Как ты к людям, так и они к тебе».
   Это у неё, а не у Семёна Мокеевича просил я разрешения на наш брак, перед ней, а не перед её дочерями- снохами вставали мы на колени, и она благословила нас иконой.
   И когда спала с плеч её последняя забота, прожила Татьяна Ивановна всего несколько месяцев и улеглась под теми же вековыми соснами, где покоятся и родители её, и деды-прадеды за все триста с лишним лет со времени основания Жукова.
   Каждый год навещаем мы её могилу, словно отчёт даём за прожитое, за выполнение наказов её. Короток человеческий жизненный путь, но жив человек до тех пор, пока о нём помнят.
   Царство тебе Небесное и вечный покой, Татьяна Ивановна. Обветшал крест на могиле твоей, нет на ней ни бронзы, ни мрамора, но память человеческая пока ещё хранит светлый твой образ и добрые дела твои.