Солнце - оно для всех
      В родной деревне я не был давно. Сначала годы учёбы, потом - направление на работу совсем в другую, пусть и в соседнюю область, казалось бы, недалеко. А там уж и семья, хлопоты, новые заботы отодвигали поездку на родину всё дальше и дальше.
      Своей жене я с увлечением описывал родные места, где промелькнуло-пролетело босоногое детство. Прекрасно помнился наш вековой бор-батюшка, опоясывающий деревню с трёх сторон, небольшая речушка Пескариха, на берегу которой мы часами просиживали в ожидании клёва. В жаркие дни она кипела от ребячьих тел. Утонуть в ней было невозможно: на самых глубоких местах было не более метра. Взбаламутив воду, мы вылезали грязнее, чем вошли в неё, жарились на прибрежном песке, а когда телу становилось нетерпимо под солнцем, снова сыпались в мутную воду.
        А сопка Лысуха! Сколько она доставляла нам радости зимой, когда на лыжах, сделанных деревенским плотником из изогнутых берёзок, мчались мы с самой её вершины. Скорость страшная! Небольшая неосторожность могла привести и к серьёзным последствиям, вплоть до сломанной руки или ноги. Но зато скатившиёся самой вершины получал в среде своих сверстников какое-то более высокое положение.
        А бор! Он одаривал нас в летнюю пору ягодами и грибами. За земляникой сходить было так же просто, как сейчас достать из холодильника. В десяти метрах за огородами начиналась опушка бора, а от неё и на километры вглубь - сплошные ягодники, которые никогда, наверное, было не обобрать. За груздями уходили дальше, к Чаше - лесному озеру-болоту, но всё равно за день успевали сбегать по два-три раза.
         Увлечённая моими описаниями, жена - вечная горожанка - несколько раз говорила, что вот настанет лето и мы поедем. Но приходило следующее, и то не совпадал отпуск, то заболевал кто-нибудь из ребят, то находились ещё какие-нибудь причины, и поездка каждый раз откладывалась.
       Но в этом году, ещё в мае, пришло из деревни письмо. Единственный оставшийся там близкий мне человек - родная тётушка - писала, что она серьёзно болеет, а потому созывает к себе всех, чтобы попрощаться с ними.
         Не откликнуться на это было нельзя, да и не мог я этого сделать. В военное лихолетье тётя Дуня была второй матерью. И не раз, вконец оголодавший, получал я от неё стакан молока, пару картофелин, а то и кусок травяного хлеба, оторванный от своих трёх ребят.
        Поездка облегчалась и тем, что нынешней зимой мы, наконец-то, смогли осуществить свою давнишнюю мечту: в гараже стояла, сверкая никелем и полировкой, новенькая «Волга». Конечно же на ней! Не париться в душном вагоне четыреста километров, не трястись в автобусе ещё сотню, не шагать потом ещё два десятка.
       Шесть часов езды промелькнули довольно быстро. Я и не подозревал, что за эти долгие годы и дороги стали у нас совсем не те. Машина не шла - она летела, она стлалась по дороге, бросая под колёса её бесконечную ленту с лёгкостью, похожей на полёт.
        А вот последние километры я  ехал медленно. Начался бор, мой родной бор, где я знал, как мне казалось, не только каждую сосну, но и каждый сучок. Не на дрогу, а вот на эти сосны, поляны у дороги смотрел я, и в душе поднималось что-то огромное, захватывающее, и нежное, и щемящее, словно с детством снова встречался. И больно почему-то было, а в носу и в глазах пощипывало. Вот оно - возвращение блудного сына к родине-матери! Жена смотрела на меня с удивлением, но молчала, видимо, понимала моё состояние.
      Небольшой песчаный спуск, и бор обрывается, начинаются огороды. Второй дом от края - тёти Дуни, в третьем когда-то жили мы.
       Поляна перед воротами густо заросла конотопкой, на ней мы устраивали борьбу. Никто не показывался во дворе, не выглядывал в окно. Видимо, совсем занемогла старушка. Жива ли?
        Подошёл к сенкам - стоп! К двери приставлена палка, значит, хозяйки нет дома. Где же она может быть? Писала - Болеет, а сама ушла. Сейчас половина  июня, в лесу делать нечего. В огороде? Сходил за дом - пусто. Ну, что ж, будем заходить сами. Я открыл ворота и заехал во двор.
          В доме было прохладно, но душно, видимо, створки окон открывались нечасто. Это мы сейчас исправим.
        И вдруг вместе с чистым воздухом в дом хлынула музыка, тягучие печальные звуки духового оркестра - похоронный марш. Он бил в уши, хватал за сердце, трубы плакали и заставляли плакать. Мы замерли. Что случилось? Где это? Тётя Дуня? Но почему музыка звучит оттуда, из средины деревни? Да и в доме никаких признаков смерти.
     Я рванулся на улицу, жена следом. Из центра деревни, приближаясь к нам, двигалась похоронная процессия. Впереди в пионерской форме шли попарно десяти - одиннадцатилетние мальчики и девочки, они несли венки. За ними  - юноши и девушки с венками, потом взрослые мужчины и женщины, с венками тоже, и ещё, и ещё.
        Я не мог сдвинуться с места: таких похорон я не видел. Ноги приросли к земле, спазмы схватили горло, на глазах - слёзы. Спросить бы, кто это? И не мог. Удивляло: все шли молча и молча плакали.
       Наконец, показался гроб. Обитый красным, он плыл на плечах мужчин. А следом, занимая всю улицу, шли, наверное, все, кто здесь жил и не жил. И не было видно конца шествию, и рвал воздух плач труб.
         Оцепенение постепенно стало проходить, я всматривался в лица, стараясь увидеть кого-либо из знакомых, чтобы спросить, узнать. Тётушка! Одетая во всё чёрное, она шла в толпе вместе со старушками, с трудом переставляя ноги, её поддерживали двое помоложе. Я бросился к ней.
       - Коля? - не удивилась, а не то спросила, не то утвердила она. - Вот и ладно, вот и во время. - Потом, как-то судорожно вдохнув воздух, сообщила:
      - Ну, вот и не стало нашей Анны Ивановны.
      -Кого? Переспросил я, не веря услышанному.
       -Анну Ивановну провожаем. Видишь, вся деревня собралась. Да что там деревня, поди, со всей России съехались ученики её.
        Я снова оцепенел, мозг отказывался поверить случившемуся. Анна Ивановна!! Вечная наша любовь, наша совесть, и судья, и наставница наша. Видимо, так уж устроен человек, что при  потере близкого. Сразу же вспоминается многое, что связывало тебя с ним. Так и у меня, как при скоростной съёмке, замелькали мгновенно кадры воспоминаний.
         Начало ноября второго года войны. Я бросил школу: не было обуви, не было никакой тёпой одежды, и мы с младшей сестрой  спасались на печи.
        -Коля, ты приходи вечером ко мне и будешь учиться у меня дома, - предложила она, придя как-то к нам. - Уж ты, Ефремовна, до меня его отпускай, не задерживай.
       И вот вечером, когда мать придёт с работы, я надеваю её валенки, шубейку и огородами по тропинке  бегу учиться. В лунные вечера это даже интересно, в тёмные - страшно, и часто теряешь твёрдый след, проваливаясь в сугробы, поэтому я хожу улицей. Это недалеко, метров двести. Встречая меня, Анна Ивановна помогает раздеться, спрашивает, не замёрз ли, и тут же провожает на печку.
         -Отогреешься, отвечать будешь.
А сама уже успевает сунуть туда же что-нибудь немного поесть: оставшуюся, вернее, оставленную картошку, кусочек хлеба, стакан молока или простокваши.  Не знаю, зачем я шёл сюда охотнее: за знаниями или вот за этим нехитрым, но таким дорогим для меня угощением. Сядет сама рядом да мимоходом расскажет, как  там в школе, расспросит, как дома. После. Надев на меня с печки свои тёплые валенки, посадит за стол и спросит, проверит и новое объяснит, задание даст.
        Уже по весне, когда начали звенеть ручейки, а у скворешен заканчивались драки между чёрными и серыми, удалось ей, не знаю, какими судьбами и где, выхлопотать у кого-то в районе для меня и обувь, и одёжку. И уселся я за парту со своими друзьями-товарищами, не отстал от них, не пропустил этот год.
        А ещё через год уходил учиться в райцентр и, проходя мимо, заглянул в родную школу. Нет, наверное, не попрощаться с её стенами, такое чувство тогда ещё было неведомо мне, пацану, а увидеть ещё раз родное лицо да и похвалиться, что выполняю её наказ:
         -Учиться, Коля, всю жизнь надо, как бы трудно порой и не было.
         Анна Ивановна была в школе. Всё в той же навсегда запомнившейся белой блузке с воротничком, откинутым на тёмный пиджачок. Волосы - тугие огромные косы - короной лежат на голове. Она сидела за столом, держа в руках какую-то фотографию, и…плакала. Я замер в дверях. Видимо, услышав шаги или почувствовав моё появление, она отвернулась к окну, провела руками по лицу и потом только посмотрела на дверь.
        -А, Коля! Входи, входи.
На лице её уже светилась широкая улыбка.
       - Значит, отправляешься?
Она увидела за моими плечами холстинный мешок на лямках, где лежало с полведра картошки и несколько лепёшек-травянушек. Потом стала, подошла к шкафу и подала мне пять тетрадей и два карандаша.
        -Возьми, пригодятся.
Это было неслыханное богатство по тем временам. Она проводила меня, проводила далеко, до песчаного спуска из бора в деревню, до того места, докуда все эти годы провожали мы уходящих на фронт. Что она говорила мне тогда? Не помню. Помню только, обняла на прощание, поцеловала, а потом, сколько я ни оборачивался, всё ещё стояла на дороге и каждый раз махала рукой.
         Уже после, через много лет, узнал я, что в этот лень получила она известие о смерти своего жениха, нашего деревенского гармониста и плясуна Ивана Барсова. Сгорел заживо в танке неугомонный заводила. Кудрявый, с волосами чёрными, как смоль, выходил он, бывало, вечером на улицу, и на его гармонь, как мухи на мёд, через полчаса собиралась вся молодёжь, среди которой бегали и мы, тогда ещё совсем пацанята.
        Все последующие годы учёбы сначала в райцентре, потом в институте я постоянно не один раз в году встречался с Анной Ивановной. И ещё много раз поддерживала она меня своими советами, словно за руку вела к будущей большой жизни. Она знала о бывших своих учениках всё. И не только потому, что часто встречалась с ними или получала от них письма. Много ли я их сам написал?! Она узнавала о них ото всех и больше расспрашивала сама, не ждала, когда расскажут. Она следила за нашей жизнью и старалась предупредить, не оступились бы где.
И уж совершенной неожиданностью и огромной радостью было для меня, когда ректор института вместе с дипломом вручил мне и открытку-поздравление, присланное для меня через него всё той же родной Анной Ивановной. Она сумела узнать день окончания и уж, конечно, не забыла поздравить и пожелать всех благ и успехов на трудовом пути. Небольшая открытка, написанная ею, но она была настолько дорога, что я берегу её до сего дня. Через восемь лет я узнал, что Анна Ивановна проработала двадцать пять лет, и первого сентября приехал в школу с огромным букетом. Как она обрадовалась! Нет, не цветам - моему приезду, моей памяти о тех далёких, пусть и не всегда радостных, но всё-таки прекрасных годах, годах моего детства и её молодости. Я ещё что-то говорил, как согревало меня в те далёкие годы не тепло её нагретых валенок, а тепло души. Говорил что-то ещё в таком же высоком стиле, но видел, что она не слушает меня, вернее, не слышит, что и сама она мыслями там, в том далёком прошлом.
         Шли годы. Изредка писал я поздравления по праздникам всякого рода. Не знаю, откуда она узнала, что у нас с женой не очень ладится жизнь, и мы получили от неё письмо. Это было письмо-рассуждение, это был разговор о жизни, разговор без нотаций, наставлений, упрёков. Мы читали его сначала по отдельности, а потом вместе, вслух, и нам, уже взрослым людям, было стыдно, стыдно за то, что сами  мы не можем разобраться в мелочах, усложняя и отравляя жизнь друг другу и кто-то другой, более опытный, должен учить и направлять нас. С этого письма всем недоразумениям был положен конец.
        И вот сейчас я иду за её прахом, иду по тому же песчаному подъёму, докуда она провожала меня в жизнь, а сейчас я провожаю её в последний путь. Да, в последний. Сорок два года она отдала нашей школе, где мы учились у неё чистым перышком писать, вычитать и умножать. И те, кому сейчас за пятьдесят, учились у неё. Сколько же было их!! Скольких же она, как меня , вела по жизни, наставляла, как меня, оберегала от ошибок! Они сейчас тут и провожают её в этот последний путь. Последний. Больше уже не будет. Какое страшное слово!
         Я иду машинально, на кого-то натыкаюсь, кто-то натыкается на меня, и страшно поднять мокрое лицо, снова увидеть этот красный гроб, страшно ещё раз убедиться, что всё это - правда. И всё же я поднимаю глаза и тут же наталкиваюсь взглядом на Пашку Богатырёва, моего одноклассника, друга детства, страшного дебошира и горького пьяницу после. Мы молча жмём друг другу руки. Он хочет что-то сказать, но только мычит, спазмы, видимо, и ему сжали горло, потом яростно машет рукой, и мы молча идём рядом. Слёзы ручьём катятся по его лицу, заросшему густой щетиной, он не замечает их, не смахивает, достаёт папиросы, хлопает себя по карману, отыскивая спички, и тут же, спохватившись, прячет всё обратно. Наконец, проглотив комок, Пашка выдавливает:
       -Трое суток…Все трое суток…. От гроба не отходил… Не верил… Ждал…А вдруг встанет, оживёт… Бывает, засыпают….Нет, не встала! - вдруг выкрикнул он и зарыдал навзрыд, громко, как-то по-детски. Плач подхватили. Слёзы душили и меня, горло сдавило так, что трудно было дышать. Я мял его руками, хватал воздух по-рыбьи широко открытым ртом, а потом обхватил Пашу, прижался к нему, и, кажется, стало легче.
         С кладбища мы возвращались с ним же, жена с тётушкой где-то отстали.
        -Пойдём ко мне, - объявил Пашка, - посидим, помянем покойницу.
Я начал, было, отказываться, но он категорически заявил:
        -Ты не думай,, старого не будет. С этим всё, а помянуть надо.
Я ничего не понял, но согласился.
           Люди шли группами, но нигде не слышалось громкого разговора, смеха. Все переговаривались тихо, словно кто-то спал и его боялись разбудить. Даже ребятишки и те были непривычно серьёзны и шли среди взрослых, а не бегали наперегонки с громким криком.
         Дома нас встретила жена Пашки, маленькая, до подмышки ему женщина. Пашка, уже работавший до женитьбы в колхозной кузнице, принёс её из соседнего села на руках все шесть километров. После этого она согласилась выйти за него замуж, рассчитывая, что за такой китайской стеной житьё ей будет куда как лучше, чем в семье с мачехой, где приходилось нянчиться с тремя малолетками. За первые семь лет совместной жизни она ухитрилась принести ему семерых сыновей один крепче другого, а ещё через два года девочку - Алёнку, Пашкину любимицу.
         Ты что это? - с удивлением спросила она, глядя, как он выгружает на стол из карманов белоголовые. - Опять на старое потянуло? Смотри, сейчас останавливать будет некому.
         -Не бойся мать, не потянет. С дружком вот встретился, покойницу помянем. День сегодня такой: и радость, и горе вместе сошлись. Да и горло, видимо, чем-то размягчить надо, а то сжало, не разжимается, разговор не идёт, ругаться и то не можешь.
        -Вот ты говоришь: обыкновенное дело, закон жизни, разговорился Пашка, наливая в стопки, хотя я этого ничего не говорил, а сидел и слушал. -  А кому он нужен, такой закон? Разве это справедливо? Хороший человек живёт, живёт, раз! - и нет его, и никогда не будет. А дерьмо какое-нибудь скрипит да живёт. Ему бы давно уже сгнить пора, а оно всё живёт. Нет, дай бы мне такую возможность, я бы всё перераспределил. Если ты хороший человек - на тебе! - живи сто лет, а то и больше, грей людей, раз им возле тебя тепло, учи их жить, кто не умеет. А если ты дерьмо - вот тебе двадцать, проживи их, посмотри, понюхай, какая это штука хорошая - жизнь. Коль захочешь после этого подобру жить - живи. А если ты и после двадцати дерьмом останешься - хватит, день на сборы и умирай, лежи вон за Прощальной горой да смотри на сосны. Отдай свои непрожитые годы хорошему человеку.  Вот это будет справедливо.
Я согласился с Пашкиной философией.
         -Вот ты слышал, жена сказала, что опять дескать, за прошлое, за старое. Ты же знаешь, кем я был и каким был. Приду домой, не знаю как, грохнусь у порога. Утром встаю - весь пол мухами усыпан. Это они от одного моего винного запаха угорели и подохли. Так ведь хорошо бы ещё, если бы каждый раз только грохался. Так нет, ещё и грохал! Жена два раза в неделю со всей оравой где-нибудь в соседях на том конце деревни ночевала. Меня уложить только Алёнку оставляла, одной ей подчинялся, цыпе трёхлетней.
       - Куда меня только ни вызывали, где ни прорабатывали! Инна комиссии, и в правлении, и в парткоме, и в профкоме, в ЛТП отправляли на месяц. Тоже ничего, отдыхать можно. Полечили меня там, отпустили.
         -Не пей, - говорят.
        -Ладно, - говорю, - не буду. Спасибо за совет.
Весь райцентр прошёл, мимо всех магазинов - не выпил. «Молодец, - думаю, - ты, Пашка! Ведь вот вылечился. За это, пожалуй, стоило бы и выпить». Но не стал. А домой вернулся и в первый же вечер - до ползунков. Надо же было испробовать, будет она, проклятая, после лечения брать или нет, Берёт, стерва, и не хуже, сем прежде. Не помню, как и домой  заявился, вылеченный-то. Ну, и часть лечения жене передал, чтоб в следующий раз не жаловалась. Она с ребятишками опять на том конце деревни ночевала. Пробовали меня и с работы убирать. Послали на ферму скотником однажды. Там после кузницы ещё вольготнее. Утром накормил-напоил в зимнее время, и весь день твой до вечера, хоть пей, хоть пой. А скотине всё равно, трезвый ты её кормишь или пьяный, лишь бы досыта.
        -Однажды летом в пастухи определили. Вот где, скажу я тебе, Коля, благодать!  Выгонишь утром, усядешься под зелёной, достанешь её, родную, из сумки да в тенёчке так хорошо посидишь, что тут же и уляжешься. Проспишь потом, сколько душа для трезвого рассуждения требует, лошадку свою - она, спутанная далеко не уйдёт - распутаешь, найдёшь табун - он тоже дальше хлебов не уходит - и вечером домой - чистенький!  А уж дома, перед ужином да после трудного дня, после пастьбы - сам Бог велел стаканчик-другой принять, так это не для пьянки, а отдыха ради. Марии эта жизнь, по сравнению с прежней, вроде бы, даже нравиться стала.
        -Только ведь и из этого снятия ничего не получается: квалификация не позволяет. Кузнец я в деревне один да притом ещё классный. Конкурс тут в районе проводили. Ну ты меня знаешь, я в кузне с четырнадцати лет у наковальни. Так я всех участников по всем статьям на сто очков вперёд обошёл. Видишь вон, награды, - Пашка ткнул в передний угол. Там на стенке висел в рамочке диплом, где удостоверялась его победа на конкурсе. Рядом с рамкой висели ручные часы. Он снял их, перевернул, на обратной стороне было выгравировано: «Лучшему кузнецу района Павлу Ивановичу Богатырёву».
        Не ношу. На нашей работе надо карманные или ножные. Пусть как память будут.
         Мы так и забыли выпить. Я внимательно слушал его рассказ о своей жизни и понимал, что не выпивкой, а вот этой исповедью своей снимает он с себя напряжение последних, как он называл, страшных дней. Меня интересовало, как мог он, горький пьяница, каким знал я его до этого, просидеть столько у гроба, Ожидая невозможного воскрешения. Что заставило его? Почему он сказал Марии, что старого не будет? А Пашка, почувствовав, видимо, во мне этакого внимательного слушателя, продолжал:
         У нас в колхозе то посевная то сенокос, то уборка - работа всё горячая, холодной даже зимой не бывает. И без кузни, и без кузнеца дня не обойтись.  Снимут. Пройдёт два-три дня - бегут. Иди работать в кузницу. Бороны там или плуги делать надо, или другая какая-то срочная работа. А я куражусь. Мне, говорю, тут больше нравится. Вы же меня сняли. Мы сняли, говорят, мы и обратно ставим. А я говорю, что перевод на другую работу за пьянку положен до трёх месяцев, а не на три дня. До того дело дойдёт, что сам председатель явится, упрашивает:
        -Иди, Павел Иванович, работа важная, другой никто не сделает. Только ты уж хоть на работе не пей, а то и до несчастного случая недалеко.
        -А как там не выпьешь? Один бежит, другой, тому надо одно,  второму - другое и всем быстрее. А чтобы я дело его убыстрил, вперёд других протолкнул - захватит, принесёт. Смотришь, если к вечеру у наковальни не лягу, то домой опять на четырёх явлюсь. Водочка-то любого богатыря на лопатки кладёт.
        Хорошо помню, после того лечения дня через два-три,  - а они были похожи на первый - заехал какой-то начальник на «газике». Чёрт ему помог в колдобину угодить да так удачно, что обе рессоры справа полетели. Сделай, торопит, заплачу, не обижу. Я и взялся. Он опять шумит. Делай, говорит, так, чтоб только до дому добраться, а там слесаря переделают. Если тебе, говорю, надо так делать, так вот тебе молот и наковальня, делай сам, а мне не указывай. Я же не берусь за тебя распоряжаться. Ну, и сделал ему, на заводе так никогда не сделают. С этими рессорами сейчас через окопы прыгать можно было. Поставил. Он - в машину, достаёт бутылку. Вот, думаю, ничего себе, я полдня провозился за одну посудинку. Не ценят тебя, Павел Иванович, не ценят, хоть бы две.
        -Погоди, Павел, - перебил я, -  разве твоё начальство - председатель или ещё кто там у вас - разрешают такую левую работу делать? Если б они увидели, тебе бы нагорело на полную катушку.
        -Они? - даже возмутился кузнец. - Да они перед этим  начальством на цыпочках мелким бисером сыплют. Да они в уборочную всю бы уборку остановить готовы, чтоб всем колхозом ему рессоры сделать. Сами бы под его машиной лазить готовы были. Нет, брат, верховное начальство у нас пока что вот как уважают.
         -А расплатился-то он всё-таки бутылкой? Значит, таксу тоже знает?
         -  Бутылка - она везде валюта! Кто бы кому что ни делал или что ни сделал - расчёт всё равно один - бутылка. Ведь посмотри, что делается: мужик сегодня себе дрова пилит, а из леса вернётся и сам себя обязательно бутылкой рассчитает.
          -И ты с него вторую не потребовал?
           -Нет. Он увидел, что я недоволен, и говорит: «Прочитай да будь осторожен». Читаю на этикетке: «Спирт медицинский. 96%». Вот это, думаю, соответствует. Рабочее время кончилось. Пошёл это я домой и уж заранее всё это удовольствие представляю. Как я сяду за стол, заработок свой на средину поставлю и налью не стакан, как привык, а стопочку, стопарик. Ну-ка, думаю, ПОПРОШУ Марию со мной выпить по одной. Она реденько, по великим праздникам, рюмочку выпьет. Только не скажу, что спирт.
        Я зачем тебе, Николай, всё это так подробно рассказываю? Да чтоб ты до конца понял, в какой яме я находился. Ведь уже дня на неделе не оставалось, чтобы бутылкой отмечен не был, а если который и выдавался, так я на следующий день  употреблял и за тот, и за этот. Дома ничего не делал, всё развалилось, покосилось. Это при  моей-то силе! Ведь я двухпудовкой по двадцать раз без передыху перекреститься мог, а это потруднее, чем просто так сотню раз поднять. Сено Мария косила, с мелюзгой нашей сгребала да метала, а я в это время дома лежал, мух травил. Получку всю домой приносил и ей отдавал, но по первому моему требованию она подавала мне столько, сколько требовал, и чтоб без звука.  Так что у Марии не только на обувку - одёжку, а на соль-спички не всегда оставалось. Хорошо хоть на косметику ей тратиться не надо было: она и так всё время подсинённая ходила. Ребятишки меня, как зверя, боялись все, кроме Алёнки. Та - цыпка, а уж об отце позаботится. Рядом с постелью стул поставит, банку с водой. Посидит, посмотрит, чтоб отец на спину не завалился, сразу кулачками по лицу колотит и кричит:
     -Папка, ложись на бок!
       - Вот, Никола, в какой яме я был, и так бы, наверное, не вылезти мне из неё,  потому как всё равно где-то подстерегла бы меня пьяная смерть. Добром это никак бы не кончилось. Ведь домой вот с бутылкой иду и думаю не о том, что делать дома буду, а как выпивать сяду. Захожу. Мать честная, гости у нас!! Анна Ивановна пожаловала! Не то, чтобы я не рад ей был, нет, но не во время: всё расписание у меня срывалось. Но вида не подаю, здороваюсь уважительно. Она же нас с тобой учила. И она так же, как всегда, отвечает: «Здравствуй, Паша».  Сел я к столу, посмотрел на неё. Знаешь, коля, до этого я почти ежедневно с ней встречался. Пройду, поздороваюсь и всё. А тут всмотрелся, и так защемило у меня в груди. И та же она, да не та. Вроде бы, тот же пиджачок на ней чёрный, кофточка белая, воротничок откинут на пиджак, и волосы короной на голове уложены. Да корона та наполовину белая, И лицо… Да что говорить! Она нас учила, ей двадцати пяти не было, а сейчас сидит передо мной пожилая женщина, только глаза остались те же, добрые, да улыбка прежняя.
        -Что смотришь, Паша? - спрашивает.
         -Постарели вы, Анна Ивановна, - брякнул я, да и спохватился: не следовало этого говорить. И давай исправлять положение:
         -А всё равно красивая, как и прежде.
Она улыбнулась. 
         Годы идут, Паша, вот и старею. А вот ты сейчас в полную силу вошёл.
Я засмеялся.
        -Есть силёнка, не жалуюсь. Вот бы сыновья такие в меня выросли, славно было бы. Да вы, наверное, из-за них пришли? Кто-нибудь наозорничал? Что они там наделали? Мы их живо к порядку призовём..
        Я старался говорить бодро, выказывал отцовское беспокойство, а у самого на душе какие-то кошки скребли, а главное - расписание сорвалось.
       -верно, из-за них из-за всех и пришла.
Анна Ивановна придвинулась поближе к столу, положила на него руки и, глядя прямо на меня, продолжала:
         -И наозорничал один мой сын, давно пора к порядку призвать, да не слушается. Давайте, не торопясь и обсудим всё, подумаем вместе, как дальше быть, что делать. Садись, Маша с нами, разговор всех касаться будет.
         Анна Ивановна вздохнула, видно, нелегко ей давалось это спокойствие. А я беспокоился о другом: разговор затянется. Это же сколько времени зря пройдёт! Да за это время… Эх, надо было мне в кузнице остаться! Там в бачке вода холодная, пригодилась бы…  А ребятишки балуются, так они на то и ребятишки. Ну, прикрикнуть можно будет, даже ремешком… Вот какие мысли бродили у меня в голове. И вдруг меня осенило:
        Маша, собирай-ка ужинать. Вот сядем за стол, поедим, попутно и о деле поговорим. А я как знал, что у нас гостья! Я метнулся к порогу, из кармана робы выхватил трудовой заработок и - На середину стола! Асам с хитрецой посматриваю, как отреагирует Анна Ивановна. Посмотрела она на бутылку - ни слова. Для Марии это, конечно, дело привычное, что я за стол с бутылкой сажусь. Собрала она на стол, горячее там что-то, огурцов солёных подала, хлеб, три стопки поставила. А я думаю: нет, шалишь, сейчас пока я говорить буду, а уж потом… Распечатываю, этикетку, конечно, рукой накрыл и наливаю одну стопочку.
       - Подай-ка, говорю, Маша два стакана. Первый раз в жизни со своей учительницей пить собираюсь. Что же мы на стопочки размениваться будем?
       Маша перечить не смеет: знает, что после я объясню, как при людях нехорошо перепираться. Разлил по быстрей. Полные стаканчики-то получились, до краешков и даже с бугорком.
           - Давайте, Анна Ивановна, выпьем за вас, - говорю, - за ваше здоровье, чтоб вы всех наших сорванцов, а потом и детей их выучили и были бы в добром здоровье долгие годы.
Взялся за стакан и тянусь чокнуться.
         -Погоди, Паша, - остановила она меня, давай поговорим, а уж потом и выпьем. Трезвый ум яснее.
           Поставил я стакан на стол, иначе расплескал бы: смотрю, рука дрогнула разок-другой.
        -Ну, что ж, если недолго, поговорим сначала, хоть на голодный желудок ни петь, ни разговаривать нелегко.
        Терять мне было уже нечего. Всё удовольствие от предстоящей выпивки было испорчено, да и приходилось на брата что там - крохи! Ладно, думаю, пусть уж этот день трезвым будет, как бы прогульным, завтра наверстаю.
       Анна Ивановна хотела что-то сказать, но словно боль какая-то исказила её лицо, она закрыла глаза рукой, потом провела ею по лицу и, наконец:
       -Да, Паша, один сын меня беспокоит. Не твой, не пугайся, а мой. Это ведь ты, Паша. Вспомни-ка, сколько раз мы разговаривали с тобой и всё об одном и том же - о пьянке твоей.
     Я заёрзал. Вон, оказывается, о чём разговор! Ещё одну проповедь слушать.
       -Вот ты сказал, хорошо было бы, если бы сыновья в тебя выросли. А ты хорошо подумал? Вот ты только представь себе, что все семеро постоянно приходят домой пьяными.
Я засмеялся.
         -Ну, этого не будет! Пусть только попробуют, я тогда всех семерых в кучу складу и сам сверху сяду. Такую пьянку каждому распишу на мягком месте, что забудут, как берут и куда льют.
       -Нет, Паша, не пропишешь, придет время - не справишься, найдётся сила и на твою силу. Что они видят каждый день? Ты хочешь, чтобы они нажили свои семьи, а жили одни?
      -Как это? - я не понимал.
       -А так. Они в доме будут, а семья у соседей. Когда, Маша, вы не ночевали дома в последний раз? - обратилась она к жене. Та потупила голову и ничего не сказала, только пальцы нервно теребили подол фартука. Под глазом виден синяк вчерашнего «прощания».
       -Можешь не говорить, сама знаю - и вчера, и сегодня. Вот, Павел, тебе и ответ: если они видят жестокость каждый день, вырастут они добрыми?
       -Да я их не выгоняю. Что я, зверь, что ли, какой? Это же мои дети.
Я ещё пытался отшучиваться и оправдываться.
       -Ради детей я и пришла. Не верю, что ты только таким можешь быть. Ради детей ты можешь заставить себя бросить пить, можешь, Павел, вот в это я твёрдо верю. Вот ты только на минутку представь себе, какое счастье поселится тогда в твоём доме. Ведь ты хочешь счастья для детей своих?
       -Вот за детей давайте и выпьем, - подхватил я. - Выпьем сейчас с вами, и брошу. Ради детей чего не сделаешь, даже и на такую жертву пойдёшь. Только вместе и всё, до донышка.
       Я шёл на провокацию, знал, не выпьет Анна Ивановна. Вся деревня знала, что за всю свою жизнь она нигде не выпила ни капли.
        -Павел, ты ни разу меня не обманывал.
        -Я и сейчас не обману. Вот выпейте сейчас со мной, и слово даю - больше не буду нигде, никогда, ни капелюшечки. Вы знаете, я слов не бросаю.
       Я хорохорился, подзуживал, я торжествовал победу. Мне в руки ложился козырь: всегда можно объяснить, почему я не бросил пить - она же не выпьет.
        -Что ж, за счастье детей своих,  за твоё твёрдое слово, Павел, я выпью, - Анна Ивановна взяла стакан, взяла его, как змею за шею, обеими руками и, дотянувшись через стол, чокнулась со мной. - Будь честным, крепким в слове своём.
        Наконец-то!!  Я наклонил стакан, отпивая мелкими глотками, чувствуя, как спирт привычно обжигает горло, а сам через верх стакана следил за ней. Выпьет? Не выпьет? Не выпьет, нет! Она медленно, по-прежнему обеими руками, поднесла стакан ко рту, подумала, вздохнула как-то со всхлипом и решительно стала наклонять. Я остолбенел! Мне, закалённому, проспиртованному с макушки до пяток, выпить стакан спирта было не так-то просто, надо было сделать два-три приёма. А она? Что будет, если она сделает хоть один глоток? А весь стакан? Что я над ней издеваюсь? Это же верная смерть!!
     Стойте! - заорал я. - Это же спирт! Смерть!
Мой стакан полетел куда-то к порогу, я выхватил у неё и швырнул туда же. Следом бутылка, Машина стопка. Маша сжалась, отодвинулась на краешек скамьи. А Анна Ивановна сидела там же и спокойно смотрела на меня своими ясными, добрыми глазами.
   - А я знала, Паша, я прочитала, у меня зрение ещё хорошее.
   Меня так трясло, что я не мог выговорить ни слова, уселся прямо на пол и … разрыдался.
   Павел прервал свой рассказ, потому что голос его рвался, дрожал, видно было, что и сейчас те минуты страшно его разволновали. Он отвернулся к окну, смахнул ладонью слёзы, несколько раз глубоко хватил воздух и только после этого повернулся.
   - Прости, Николай, слабоват я что-то стал на это дело. И сейчас вот, как вспоминаю, так страшно, а тогда… . Так вот, сижу на полу и, как ребёнок, в голос… . Их обеих ветром смело из-за стола. Одна рядом уселась со мной, по голове, как сыночка родного гладит, успокаивает, другая с водой бежит. А я … ни глотать… , ни говорить… . Начали лить воду насильно.
   - Ведь Вы же, - выговаривал я между глотками и всхлипываниями, - Вы же могли умереть… . Зачем… Вы так? Для чего?
   - Как зачем, Паша? - Она одной рукой меня обхватила, другой мою рубаху расстёгивает, по голове гладит. - Ради детей твоих, ради тебя самого.
   - Но вы же… могли умереть.
   - Умереть за людей - это всегда можно, а за детей - особенно. Но, думаю, я бы не умерла, ведь здесь, рядом, ты и Маша, вы помогли бы мне.
   Она ушла от нас почти в полночь. Давно спали дети, а мы разговаривали и разговаривали. И находились слова, и было легко, и словно что-то долго искал и наконец нашёл. Мы не раз успели поплакать все вместе, но это были не тяжёлые пьяные слёзы, а слёзы облегчения.
   А уходя, она обернулась в дверях, подняла руку вверх и ещё раз негромко сказала:
   - Значит, ради детей, Паша.
   - Ради детей, - ответил я шёпотом и тоже поднял руку.
   Много лет, Коля, прошло. Много. И все годы мне не стыдно было встречаться с ней. Вот ты понимаешь, разные там парткомы-профкомы за меня брались - один гневный ропот, не беседа, а смех один. А она за главное - за душу меня взяла и свою душу мне отдала. Разве мог я после этого её обмануть, коль она мне поверила? За все годы ни на проводинах, ни на встречинах ни стопки, сегодня вот с тобой впервые налил, да и те невыпитые стоят. А дети, детьми я доволен. Двое уже отслужили, двое в армии, остальные дома, учатся.
   Вот так-то уберегла меня и семью мою Анна Ивановна. Да думаешь, только меня?... У Кости Коркина в одночасье дом сгорел со всем имуществом, она по всей деревне помощь организовала. Не одну свою зарплату вложила и народ подняла. Все помогали и деньгами, и вещами, и силой, сейчас в доме живёт. Генку-Лапу помнишь? Посадили его, не разобравшись. Так она в область ездила, доказывала там в суде его невиновность. Отпустили. Светка Иванова институт бросила, обидел её там какой-то тип. Анна Ивановна Светку неделю у себя держала, убеждала да разговаривала, а потом в институт ездила. Светка сейчас закончила, работает, сын растёт. В каждый дом зайди - везде тебе о ней подобное расскажут. Она матерью для всей деревни была.
   От Павла я вышел поздно. Мы так и не пили, нам хватило разговоров и без этого, и слова находились сами.
   Была одна из тех чудесных лунных летних ночей, когда настолько тепло и так чист воздух,  что не хочется в парную теплынь избы. Деревня спала, спали труженики, создатели самого прекрасного человеческого творения на свете - хлеба, спали, чтобы утром, едва забрезжит рассвет, опять подняться на долгий рабочий день. А вдоль всей улицы, у каждого двора, словно часовые, охраняющие сон, в два ряда стояли высоченные тополя. Я уже знал, что стар и мал был поднят на их посадку всё той же неугомонной Анной Ивановной. Она сама побывала в питомнике и договорилась о саженцах, выпросила машину и ездила за ними с молодёжью, своими бывшими учениками. А потом предлагала назвать деревню Тополиной Рощей. Тополя прижились, название - нет. Тополь - не человек, он живёт гораздо дольше. И ещё долго будут шуметь они в вышине раскидистыми кронами, рассказывая о величии человеческой души.
   Остановился я в центре, где за чугунной литой оградкой, на холме в форме братской могилы стоял памятник. На плите из чёрного мрамора, ярко отсвечивая при лунном сиянии, блестели имена моих земляков, павших на фронтах Великой Отечественной. Одинадцатое сверху - имя моего отца. Бронзовые буквы были вдавлены в черноту мрамора навечно. Этот памятник был предметом особой гордости сельчан и ещё одним из ярких дел Анны Ивановны. Она хранила в своей памяти имена всех, кто ушёл и кто не вернулся. Все семьдесят два из ста пяти. В день 20-летия Великой Победы состоялось его открытие. На митинг приехали родные погибших из самых дальних мест. И когда медленно стянули с плит покрывало и люди впервые увидели родные фамилии, имена, словно нарастающий прибой раздались рыдания.
   Сам не видел, но слышал от людей, что каждый день ходила Анна Ивановна в контору на беседу с председателем колхоза. На какой статье нашёл он деньги, на какие расходы списал - Бог весть, но во многие места поехали посланцы с великим наказом.
   И вот сейчас к памятнику направилась вереница девушек в белых платьях. Каждая несла в руках прозрачную урну с землёй, словно с прахом, взятой на могилах, где были похоронены мои земляки. Несли землю с Украины и Белоруссии, Польши и Румынии, Болгарии и Пруссии, пять урн были из самого Берлина. И на каждой написаны фамилия и имя, с чьей могилы привезена. Каждая подходила к памятнику и ставила урну в углубление у его подножья. Невесты опускали в могилу не землю, а тела своих невернувшихся женихов. Рыдания захлестнули всю площадь. Это было настоящее прощание с погибшими, общее горе, общая боль.
   А из громкоговорителя звучала траурная музыка, и казалось, не тогда, при получении похоронок, а вот сейчас, по настоящему, присутствуют все на настоящем погребении. Только сейчас отысканы растерзанные тела их мужей, сыновей, братьев и в свежеоструганных гробах опущены вот здесь, на родной земле, в эту братскую могилу. На высоком постаменте , держа в согнутой руке каску, а в опущенной автомат, склонив голову, стоял солдат, а у его ног, согнутая, на коленях, закрыла лицо руками женщина. И настолько скорбной была её поза, положение этой ставшей враз беспомощной фигуры, что, казалось, все эти рыдания, слёзы исходят от неё. Великое горе не исчезло, не стёрлось за двадцать лет, и сотни людей перед памятью павших, придавленные или вновь, опустились на колени.
   С этого дня уважение всех к Анне Ивановне увеличилось во сто крат. Завидев её, даже убелённые сединами фронтовики снимали шапки, а вдовы погибших низко кланялись.
   На следующий год уже без тётушкиного приглашения прибыл я на родину снова. На сей раз тянуло сильнее прежнего, хотелось вновь увидеть родные места, встретиться с людьми, поговорить, узнать.
   - Поманила родина? - смеялась тётя Дуня, открывая ворота. Она поседела совершенно, но держалась на этот раз бодрее да и чувствовала себя, похоже, несравненно лучше.
   - Не только поманила, - отшучивался я, - а зовёт, весь год криком кричит, чтобы приезжал.
   В комнате у неё перемены: узкая, явно девичья кровать, на столе стопки книг, вся комната изменилась, как-то помолодела.
   - Внучкой вот обзавелась, - отвечая на мой немой вопрос, обьяснила тётя Дуня, - квартирантку пустила, учительницу новую. Скоро год, как живёт, в начале прошлого июля приехала.
   - Почему в начале июля? - переспросил я. - Их же на работу в середине августа направляют.
   - Кого направляют, тот, может быть и в августе едет, а эта сама приехала в начале июля, сразу после учёбы.
   - Ты что рано так, Нина? - спрашиваю. - Ведь сейчас не учить, все ребятишки отдыхают. Иль у отца-матери не погостилось?
   - У меня, - говорит, - баба Дуня, отцов-матерей целый детдом. А что ребятишки отдыхают - не беда, я вместе с ними отдохну и познакомлюсь пораньше, а там и работать начну.
   Тётушка занялась столовыми хлопотами, доставая разную деревенскую снедь то из погреба, то из подвала, то из печи. Потом, когда на столе уже не оставалось места, подсела и сама. Я видел, ей не терпелось рассказать про квартирантку, и собрался слушать, не забывая нахваливать её угощение.
   - Куда, говорю, - ты, несмышлёная, приехала? Тебе ли тут, пичуге, работать? Анна-то Ивановна вон какая была, у каждого не только детей - душу знала, у отцов-матерей дни рождения помнила. За ней не только ребятишки - вся деревня табуном ходила, как овечки за вожаком своим. А как тебя ребятишки да их родители после неё примут? Подумала ты об этом? Разве не слышала, на чьё место едешь?
   Говорю, а у самой душа не на месте. Взгляну на неё: маленькая, худенькая, стрижена под мальчишку, глаза, правда, ясные-ясные, что небушко вон сегодня, и голос звонкий, с серебром. - Вижу - задумалась, сидит. Ну, думаю, перепугала девчонку до смерти, а ей ведь жизнь начинать надо. Слезинки вон на глазах появились. Вот карга старая!
   А она ворохнулась, да ко мне. И голос такой, с хрипотцой.
   - Расскажи мне баба Дуня, об Анне Ивановне.
   - А что рассказывать-то? Учила и учила, больших и малых, как лучше жить надо.
   - Всё-всё расскажите. Как приехала, как работать начала. Ведь Вы тут жили? Вы помните это?
   Вона, мне бы не помнить, когда я на десять лет старше её. У меня уж старший, Ванюшка, второй год в школу ходил. Да и жить она тогда поселилась на этом конце деревни. Начала я рассказывать, да так не один день мы и проговорили про Анну Ивановну. Я утром встану рано, надо до жары картошку в огороде полоть, и она со мной.
   - Где, говорю, - ты выучилась всему этому?
   Смеётся.
   - А у нас в детдоме нянек-мамок не положено, всё сами делали.
  И верно. Полы помоет, стирать затеется, и моё прихватит, побелку устроила. Тут уж и я с ней. И всё о старой учительнице выспрашивает. Я уж как будьто всё рассказала, а она снова: как одевалась, да что любила, да с кем в деревне дружила, на кого опиралась - всё-перевсё знать ей надо. А ночью, слышу, не спит, ворочается. Вечером допоздна сидит, читает да пишет что-то. Оторвётся, подумает, видно, мыслями-то совсем не в этом дне, и снова пишет. Уж я, было, успокаивать её начала, что всё образуется, не сразу Москва строилась, а она выслушает, да снова за чтение да за письмо.
   Утром потом после нескольких дней встаёт, позавтракала легонько, смотрю, начинает собираться. Надела платье хорошее, туфли, волосы свои короткие причесала, берёт сумочку. Ну, думаю, всё: поехала отказываться. И ведь это я, дурра старая, её переполошила.
   - Далеко собралась, голубушка? - спрашиваю. - Времени-то семь часов. Иль передумала у нас оставаться? Напугала я тебя?
   Улыбнулась она мне широко, глазёнки засверкали, обняла, поцеловала.
   - Нет, - говорит, - тётя Дуня, не раздумала. Останусь работать. И уж если не буду такой, как Анна Ивановна, то буду стараться походить на неё. А рано - не беда. Учительскую работу ни в какие часы не уложишь. Рано выйду - больше людей увижу. До свидания, до вечера.
   Крутнулась и, как козочка, за двери топ-топ. Я уж её сзади перекрестила, помогай тебе Бог, думаю. Да вот так почти год и живём. А я смеюсь:
   - Зачем ты, Нина, ко мне на квартиру встала? Там рядом со школой Дарья одна живёт, дом большой, три комнаты. А тут через всю деревню бегать приходится.
   - Вот и хорошо. Все в деревне видят, когда я на работу ухожу, а когда домой возвращаюсь. А потом то к одним, то к другим зайти надо и всё это по пути. Нет, всё-таки это хорошо - деревня в одну улицу.
   - Как же её ребятишки-то приняли? - перебиваю я тётушку, и мне самому страшно хочется услышать, что у Нины всё получилось.
   - Она их чем взяла? Ребятишек у нас в школе немного, нынче вот десятка два с половиной. Так она имена и фамилии заучила, откуда-то заранее каждого увидела, запомнила, через два дня всех знала и правильно звала. Это их удивило. Пока учёбы не было, в трудовой отряд их сколотила, на прополку - с ними, на купанье - с ними. Потом игры, соревнования, бегает она быстрее всех. На лыжах за ней ни один парень угнаться не может. С Лысухи вон с самой вершины летит, дух захватывает, только шарфик за спиной трепещет. Вот тебе и уважение ребячье. Труднее со взрослыми поладить.
   Первого сентября у нас все ученики приходят в школу вместе с родителями - праздник такой. До звонка входить нельзя. Вот и звонок. Входят - а там во всю стену портрет Анны Ивановны. Рядом небольшие портреты её учеников, кто в большие люди вышел. В другой комнате вся стена занята фотографиями погибших и живых фронтовиков, и под каждой написано, кто где воевал, кем был, чем награждён да где погиб. Очень за это зауважали мою Нину. Не зря, стало быть, она два месяца с солнышком - на работу да после солнышка - с работы. Дальше - больше: то с ребятишками готовит что-то, то отцам-матерям показывает, посмотрите, дескать, что ваши дети умеют да могут и какие они у вас хорошие. А родители что - каждый рад, когда его чадо хвалят. Тут задумала со всеми бывшими учениками связаться, чтоб какую-то историю школьную создать.
   Ты не думай, Колюшка, что она уж сиднем в школе или дома сидит. Нет. В клубе её тоже перепеть-переплясать никто не может. И как, скажи ты, у нас в одних сутках двое! Когда и успевает всё, ума не приложу. Вечером, правда, иной раз до полночных петухов сидит, но утром - семь часов - она на работу. По душе она пришлась нашим отцам-матерям, крепко по душе. И пожилые уж совсем, а зовут вон - Нина Николаевна! Кой кто уж не прочь бы и в снохи её заполучить, но тут она брат, ни-ни, никакого баловства не допускает. В кино, правда, ходит с одним пареньком, но от кино да до свадьбы дорога длинная. Да и то сказать, пусть погуляет. А ей в Рождество всего девятнадцатый минул. Рановато, успеется. В девках дольше - замужем короче.
   Я невольно усмехнулся, вспомнив рассказы, что сама тётушка была отдана замуж, когда ей едва перевалило неделю на семнадцатый год.
   - Что смеёшься? Наверное подумал, а сама-то когда выскочила? Так ведь, Коленька, нас-то выдавали, хочешь или не хочешь идти - не спрашивали, а сейчас никто никого не неволит.
   Заговорила я тебя, лезь-ка давай на сеновал да отдыхай, солнышко вон уж село. Айда с Богом.
   Неувядаемый запах буйного цветения трав, исходящий от оставшегося прошлогоднего сена, опрокинул меня, одурманил, и я, раскинувшись на сеновале, погрузился сначала в дремоту, а потом и в глубокий сон, прекрасно освежающий после трудной дальней дороги.
   Разбудили меня резкая дробь барабана и пение горна. Я кубарем скатился с лестницы. Моя тётушка шла от калитки с миской в руках.
   - Вот, к Василию сходила, свежих карасиков взяла, сейчас поджарю. А славно ты поспал: как вечером завалился, так и до утра, наверное, на одном боку. Устал в дороге-то.
   - Теперь утро что ли? Я думал всё ещё вечер. А Нина где? Спит ещё.
   - Эка, хватился! Нина пришла - ты спал и ушла - ты спишь. Она вон со своими сорванцами в поход куда-то наладилась.
   Я вышел на улицу. У ворот в окружении большой толпы мальчишек и девчонок стояла стройная девушка. Приветливо улыбаясь, она поздоровалась:
   - Здравствуйте, Николай Степанович!
   - Здравствуйте, Нина Николаевна!
   Я невольно залюбовался ею. Лицо в ярком румянце, но особенно поражали глаза: была в них необьятная синь неба, синь и … мечта, вдохновение.
   - Куда это вы такую рань?
   - Солнце встречать! - хором отозвались птенчата.
   - Как солнце? Что вы его не видели? Где его встречают?
   - А мы с Лысухи встречать! С Лысухи! - успел выкрикнуть какой-то веснущатый, побойчее.
   Я в недоумении повернулся к Нине.
   - Верно. Восход солнца каждый видел, но это дома, во дворе. Но никто и не обращал на это внимания: оно каждый день всходит, светит. А вот с Лысухи и вид другой.
   Я и сам видел восход солнца тысячи раз, но не замечал в этом ничего особенного. Что же там удивительного на этой Лысухе?
   - А мне можно с вами? Разрешите?
   - Как, ребята, разрешим? - и, получив утвердительный ответ, уже скомандовала:
   - Становитесь в строй! - Засмеялась и добавила: Рядом со мной.
   Я шёл под барабанную дробь и снова почувствовал себя маленьким учеником, пионером тех далёких годов, когда Анна Ивановна водила нас в лес, на экскурсии, в коротенькие однодневные походы, обязательно с костром, с печёным картофелем, с разговорами. Карабкаясь по склону Лысухи, я смеялся над собой, над тем, как почему-то вдруг по-детски загорелся идеей - встретить солнце на вершине. А сам пытался припомнить, встречал ли я его там, и признавался - нет, не встречал.
   Многие уже докарабкались до вершины и громкими криками встречали каждого. Бор был ниже вершины, он уходил вдаль, туда к горизонту и не освещённый солнцем замер сейчас, какой-то тёмный, таинственный. А по эту сторону сопки протянулась деревня, тоже ещё тёмная, казалось, даже грустная.
   Ребята окружили Нину, жались к ней поближе, а она, как птица, раскинула руки-крылья и, обхватив всех, кого могла достать, смотрела на восток. Стараясь не привлекать к себе внимания, я любовался её лицом. Оно было торжественным, глаза широко открыты, и вся она чуть подалась вперёд, как будто в ожидании чего-то небывалого, удивительного. Она молчала, замолчал и весь её выводок, лишь только какая-то малявка шепоточком спросила:
   - Скоро? - и получив утвердительный кивок, замолчала.
   И вот между верхушек сосен ярким алмазом сверкнул первый лучик. Малявка ойкнула не то радостно, не то испуганно и вновь замолкла, а ребятишки прижались к Нине ещё теснее. Потом брызнул целый сноп лучей, а ещё через полминуты показался краешек солнца. Ребятишки зашевелились, заспорили, кто первый увидел, но, задержанные шёпотом Нины опять замолчали.
   И вот над вершинами сосен вышла половина, а немного погодя, выкатилось и полностью громадное светило. И тогда на Лысухе раздалось такое «Ура!», какое, наверное, округа не слыхала с мая 45 года.
   - Какое оно большое! - пищала та же неугомонная малявка.
   - Здравствуй, Солнце! - торжественно приветствовала его Нина, и все ребятишки вторили ей:
   - Здравствуй Солнце! Солнышко здравствуй!
   А оно, огромное, величавое и гордое своим величием, поднималось и поднималось, заливая всё кругом теплом и светом. Уже не вершины, а весь бор просветлел, заулыбался, впитывая в себя живительную силу светила. Осветило сначала дальний край деревни, а потом и вся она посветлела, помолодела, как женщина, встретившая любимого после разлуки.
   Посмотрите! - это опять Нина. - Деревня-то наша какая красивая стала.
   И ребятишки смотрели, отыскивая свои дома.
   - Наш дом под солнцем!
   - А наш уже давно.
   - А у нашего окна горят.
   Нет не видел я такого восхода и такого солнца, не испытывал такой радости при его появлении. И я смотрел и не мог наглядеться на родное гнездо, и почему-то запершило в горле и защипало глаза.
   А солнце поднималось всё выше, и уже самые отдалённые тёмные уголки спали, залитые лаской, теплом, светом. Ведь солнце - оно такое, оно для всех.