Ненужный
Оказаться ненужным никому -
это самое страшное для человека.
                                                 Н. Добролюбов.
  И остался Андрей Гаврилович один. Совсем один. Да в этаком-то домище на четыре комнаты. Да сени, да кладовка, да огромная застеклённая веранда. И всё это подведено под одну крышу, крытую белой цинковой жестью. А во дворе-то, во дворе - амбар, две стаи, зимовник на полсотни ульев, сарай-дровяник берёзовым швырком наполнен доверху, погреб с соленьями-вареньями, баня с передбанком, где устроена лежанка для отдыха после доброго парения, и парилкой на три ступени. У баньки навес, где на трёх жердях - вешалах развешаны веники берёзовые, можжевеловые, липовые - кому на какой вкус.  А в углу двора колодец из бетонных колец, да не с каким-нибудь воротом, что крути-верти, доставай хрустальную ведром, а с насосом глубинным. Нажми кнопочку - и запел-загудел, погнал воду вверх, а тут уж по шлангам направляй её, куда на этот раз надо. Двор всегда под метёлочку. Фундамент побелён, наличники покрашены. В общем, порядочек, как в доброй войсковой части. Не зря и звали его в деревне Сержантом. Сержантом с войны вернулся, им и остался на всю жизнь.  Строился сержант капитально на свободном месте, на пустыре, а потому усадьбу развёл с размахом, свободную, чтобы было, где разместить всё, чего душа пожелает. И заняло это времени предостаточно, не один год.
         И было для чего строиться, да и желание послевоенное было велико. Руки, уставшие от оружия за семь лет службы, просили мирного труда. А семь лет вышли за счёт действительной службы да потом Финской войны. И только побыл дома солдат полгода, как пришлось идти на Великую, на Отечественную. От Москвы начал - в Берлине закончил.  Там и надпись свою оставил на колонне рейхстага: «Мы дошли. Орлов». Крепко, видно, молилась  мать Андрея, по полночи простаивая перед образом Спасителя: сберёг-сохранил Всевышний сержанта разведроты. Пришлось, правда, дважды попасть в госпиталь, но на молодом теле и раны быстро затягивались. И снова шагал сержант на запад, к победе, чем дальше к Берлину, тем ближе к дому, хоть и был он совсем в другой стороне, перед Уралом.
       Всему приходит своё время. Попрощался с дружком своим, командиром разведроты Весей Былинкиным - тот ехал домой дальше, за Урал - спрыгнул на полустанке и в глухую полночь, отшагав полсотни километров, стучал в дверь родного дома. Долго удивлялся после, как могла мать почуять, что стучит он, а не чужой человек. Открыв избную дверь, она, не выходя в сени, тревожно - радостно спросила:
          -Андрюша, ты?
         - Я, мама, - выдохнул он и потом долго ждал, пока руки её нашарят в темноте куда-то девавшийся крючок, и тут же в темноте обнимал сухонькое её тело, вдыхая всей грудью такой знакомый, такой родной запах   матери, его матери. А потом, вспомнив, что стоит-то она босая на полу в сенях на ноябрьском морозе, подхватил на руки, да так и занёс в избу и опустил на лавку. Удивила тишина в избе: не было в ней отца. Уж встречу с ним-то Андрей обдумал заранее, грудью своей, в ордена да медали закованной, хотел похвалиться, бутылочку заветную распить, поговорить по душам. Не отцом и сыном - друзьями вечными, по гроб жизни, прежде они были.
         -Батя где?- ещё ничего не поняв, спросил он поспешно и по тому, как опустила голову мать, заморгала часто, потянулась за фартуком, догадался - нет отца.
         -Ты прости меня, Андрюшенька, - сквозь слёзы говорила та. - Не писала я тебе. Ты и так там каждый день со смертью рядом ходил, а тут бы ещё я с такой весточкой. В прошлую зиму это было. Опять бригаду из баб наших сколотили, которые помоложе, да на лесозаготовки, а его бригадиром над ними. А кого послать-то больше? В деревне всех мужиков-то вон дед Костыль да Харитоша, ему под девяносто, да Веня - недоумок. Вот нашего-то и отправили. Лес они штабелевали там, на берегу, чтоб по весне сплавом отправить. Высокий уж, видно, выложили штабель-то. Ну, ещё поката положили, чтоб    наверх ряд накатать. Бабы-то человек шесть по покатам бревно катят, а тут штабель-то и зашевелился: какое-то крайнее бревно, видно, слабо закрепили.  Гаврюша-то подскочил к штабелю, плечом упёр и только успел крикнуть:
         Бабы, беги!
Те в стороны. То бревно, что катили, вниз да ему по голове, а потом и весь штабель раскатился. Тут его под брёвнами и похоронило. Когда достали, он уж не дышал.
         Мать плакала, рассказывая всё это. А Андрей стоял, так и не присев, не снимая ни шапки, ни шинели. Весть о смерти отца ошеломила его. Он видел сотни смертей, видел на пути своём до Берлина такие картины смерти, какие невозможно нарисовать в человеческом воображении, но смерть отца здесь, в тылу, отца, которого он помнил крепким, сильным, несмотря на шестой десяток лет - с этой смертью примириться было нельзя. И после, уже за столом, выпив на помин души полстакана водки, отошёл немного, угощался нехитрыми материнскими закусками: картошкой в мундире да солёной капустой - и слушал, с великой радостью слушал её ласковый говорок, как звук ручейка по весне, по камушкам.
          -Капуста-то нынче уродилась - беда! - не всяк вилок обхватишь. Да и не диво: мочило ой как с избытком! Ну и картошечки Бог дал досыта, вот только убирать - было горюшка. Земля-то сырая, да ещё сверху дождик льёт. А крышу-то , помнишь, над пригоном у нас я в ту ещё зиму раскрыла, соломку-то коровушке скормила. Лето-то её продержала, а к зиме - как я с ней? Нет Гаврюши - и сенца нет. Самой-то мне не накосить было.
          Присела к нему на лавку поближе, прижалась к сыновнему боку, по голове погладила, как маленького, и сказала, как о давно продуманном:
          -Я ведь, Андрюшенька, совсем хила стала, ведь только тем и держалась, что тебя ждала. Как вот закончилась она, война-то, так я каждую ночь картошечку-то в печи держу. Придёшь, постучишь, а она вот она - горяченькая. Слава Тебе, Господи. Вернул мне сына моего! Обживись вот маленько, оглядись. Девок сейчас - пруд пруди. Выбери и давай хозяйку в дом.
         -Ну, мама, ты что? Ты мне завтра, что ли, жениться велишь? - засмеялся Андрей над материными планами.
        - Завтра не завтра, а надолго не тяни. Я бы хоть на вас ещё посмотрела, полюбовалась да, может быть, внучонка, какого  - то на руках подержала - потетешкала.
        Крепко - крепко обнял мать Андрей и, тоже погладив седую голову её, успокоил:
           -Не волнуйся, мама, я же вернулся. Сейчас всё будет хорошо. А внуки будут, погоди, ещё обступят тебя со всех сторон, успевай поворачиваться да командовать. Ты у нас ещё и с правнуками понянчишься.
         И оба засмеялись, счастливые.
       Не начинал он в эту ночь разговора о братьях своих, чтобы не бередить ещё раз материнские раны. Будет ещё время - успеется. А из писем её знал, что Василий под Сталинградом лежит, а Семён - в Польше. Сказывался и десятичасовой переход от полустанка. А мать, увидев, что он откинулся на стену, засуетилась, заспешила уложить ненаглядного, не гостя, а хозяина, благо и утро было недалеко. А потом, когда он уснул, до белого света стояла на коленях перед образами с заплаканным, но счастливым лицом и шептала, шептала - не разбудить бы! - благодарственные слова молитвы.
         Не зря наказывала Анисья побыстрее привести в дом молодую жену. Чуяла старая, что недолго ей осталось топтать грешную землю. Потеря двух сыновей, а потом и мужа сломили её вконец, и, наверное, сама бы ушла уже из этой суетной жизни, но ожидание сына держало, давало силы. А сейчас вот пришёл он, кровиночка её, единственный, и точно пружина какая-то распустилась в ней, всякое напряжение спало, и ослабела она. Сейчас бы вот хлопотать возле него, ожидать вечерами, не придёт ли не один, стряпать - готовить для него - это ли не радость! А сил вдруг не стало. Ну не стало да вот и на тебе! Утрами, с великим трудом поднявшись с постели, растопляла она печь, привычно ставила к огню чугунок всё с той же картошкой и усаживалась  на лавку, бессильно положив на колени онемевшие руки. Ноги не стояли, голова гудела так, что её бросало из стороны в сторону, и где-то на десятый день после возвращения Андрея Анисья слегла.
            Не надо, Андрюша, не зови никаких лекарей, не ищи лекарств, - говорила она сыну. - От этого лекарств нет. Мне бы попа сейчас, да где его взять-то. Буду уж сама, как могу, у Бога прощения просить. А могилку мою рядом с Гаврюшиной сделай, место там есть.
        Этот наказ матери Андрей выполнил. После долго стоял у могильного холмика, и если бы кто-то спросил у него, о чём он сейчас думает, не смог бы ответить на этот вопрос. Вот воевал, стремился домой, к матери, к отцу, вернулся и сейчас остался один в пустой избе. Из семьи в пять человек он один. И что же ему сейчас делать? Ведь со смертью матери жизнь не кончается. Но всё-таки что делать?
         А через несколько дней всё решилось само собой, решилось быстро, с приходом почты. Вася Былинкин, командир разведроты, из-за Урала сообщал, что у них создаётся огромный леспромхоз. Страна нуждается в стройматериалах, так как разрушенное войной надо восстанавливать. Андрей может приехать: работы по горло, а пожить на первых порах можно и у него, у Васи.
         Вот, пожалуй, всё и решилось. Ехать надо.  Что меня здесь держит, кроме родительских могил? Эта изба? Так  она от доброго ветра развалится. Парни-девки? Так там их не меньше, и они не хуже. Родственники?  У них своих хлопот полон рот. Документы у меня на руках, имущество - одна шинель, так что раздумывать не о чём, - так рассуждал Андрей и через день уже ехал всё с того же полустанка на товарняке в компании с разговорчивым охранником, спасаясь от мороза под брезентом, закрывавшим какие-то ящики.
           В леспромхозе первое время Андрей работал в плотницкой бригаде: местных мужиков было крайне мало, для намеченной по плану производительности предприятия нужно было привлечь немалое число посторонних рабочих рук. А для этого необходимо жильё.  Строили пока не дома, а огромные бараки: до отдельных домов было ещё далеко. Заканчивалась послевоенная зима. Наигравшись за день с топориком, вечерами учился Андрей на курсах трактористов и по весне, когда пришли первые тракторы, уселся за рычаги. Днём - на тракторе, вечером - снова на курсах, на этот раз шофёрских. Вот, наконец, и права, но поездить на лесовозах ему не пришлось. Ротный, ставший замдиректора леспромхоза, помнил о своём сержанте, о воинской дисциплине, а потому, вызвав однажды утром, заявил кратко, по-военному:
         -Трактор свой сдай Дрёмову, а сам выходи на работу на нижний склад, в цеха. Будешь там механиком.
        -Я же шофёр сейчас, - заикнулся, было, Андрей, - права получил. Я думал…
        -Вот там и будешь думать, там есть над чем. Нам сейчас две пилорамы пустить надо, шпалорезку, строгальные, чтоб доску-вагонку гнать, да ещё не один десяток механизмов то смонтировать, то придумать. Так что для размышлений и раздумий у тебя там широкое поле будет.
       -  Так я же не механик, а там и инженера мало будет. Я ничего ни в пилорамах, ни в других механизмах не смыслю. Вася, ты что несёшь? Из меня механик, как из тебя архиерей.
         Вася отвернулся к окну, помолчал и, не поворачиваясь, глуховато, словно с болью какой-то  заговорил:
        -Я замдиректорские курсы вместе с тобой проходил там, за линией фронта, где мы на брюхе больше ползали, чем на ногах ходили. Нам там говорили - НАДО, и мы шли.
Повернулся к Андрею и продолжил уже более твёрдо:
         -Архиерея из меня не получится, это ты верно подметил. А вот замом работаю. Сейчас триста человек пока, и каждого на место, где он лучше всего придётся, поставить надо, а будет около тысячи. Работаю, потому что мне сказали НАДО. « Не смыслю, не знаю, не смогу!» А когда я тебя в разведку уже сотый или, чёрт его знает, в который раз посылал, ты всегда знал, как там будет и что тебе там делать придётся? Нет, ты знал одно: надо сделать, и ты сделаешь. Так что считай это боевым заданием. А за невыполнение и спрошу по-прежнему, по-военному.
           Василий Захарович подошёл вплотную к Андрею, обнял рукой за плечи.
          - Дорогой ты мой сержант! Цеха - это у меня сейчас настоящая Курская дуга. Так на кого же я смогу рассчитывать, как не на тебя? Ты  меня там беспамятного на себе из-под огня вынес и до санбата три версты волочил, а у самого голова в крови. Выручай и сейчас. Я же понимаю, что в самое пекло толкаю тебя. С нас вон пиломатериал требуют, а ни один механизм ещё не крутится, и лес стоит на корню. Через десяток дней не отгрузим первый вагон - головы снимут со всех: с директора, с меня, ты третьим будешь. Вот потому и прошу, и приказываю - берись! Больше поставить некого, надежда только на тебя, так как знаю: ты будешь в цехах - мне туда и заглядывать не надо.
          Отошёл к столу, взял листок с него.
         -Вот приказ о назначении А. Г. Орлова механиком цехов, а мой ещё короче: первая пилорама должна работать через пять дней, вторая - на следующий. Сегодня вторник. Всё. Иди. Потребуется помощь - ко мне в любое время. И без стука.
          В понедельник первая выдала первый тёс, вторую поставили на плахи, а к концу месяца закрутилось - завертелось до десятка механизмов, и старенький тракторный двигатель со слабосильным генератором начал захлёбываться от своей маломощности.
          -Сотку давай! С генератором! - врывался по утрам к ротному Андрей. - Если шпалорезку сегодня присоединим - не потянет. Силы у этого старца на две рамы, а мы на него нацепили по самое не могу Он же не сегодня - завтра разлетится вдребезги.
         - Где я тебе его возьму? - рожу, что ли? Так я не баба, да мотор с генератором и любая баба не родит.
        -В Челябу поезжай, на тракторный, - настаивал Андрей, - там тебе такие акушеры, что и мотор, и генератор родить помогут.
        -Во, дело! Вот ты и поедешь, - нашёлся тот. - И без двигателя не возвращайся. Ты сейчас  не просто сержант, а на должности комбата, так позаботься перед наступлением обеспечить батальон боеприпасами.
         Через две недели, постучавши в дверь замдиректора, страшно похудевший, но дочиста выбритый, Андрей вошёл в кабинет и, вытянувшись и козырнув, доложил:
         Товарищ старший лейтенант! Языки в количестве четырёх штук захвачены и доставлены. Потерь нет. Докладывает  сержант Орлов.
         -Как четыре? Как доставлены? Говори по - человечески! - вскочил ротный.
        -Так я ж  по - человечески и говорю, - совсем уже иным тоном продолжал Андрей. - Два двигателя - сотки - и два генератора к ним. Что мы с одним-то сделаем? А вот два поставим - Ого! - тут нас не достанешь. Всё рассчитано, я же механик. - И он широко улыбнулся, а потом задохнулся от крепкого объятия друга.


         Вот тут-то, в распиловочном цехе, и встретил её Андрей, судьбу свою. На первой пилораме гнали доску - вагонку, работая в три смены под постоянным понуканием сверху: « Давай! Давай!» - ибо железнодорожный транспорт в военное лихолетье дошёл до предела. Страна, как птица феникс, возрождалась из пепла, и для железных артерий требовались тысячи и тысячи вагонов. В леспромхоз люди шли охотно: сказывалась, пусть невеликая, но всё-таки денежная оплата, и привлекала рабочая хлебная карточка. На отвозку и штабелёвку приняли шесть девчат по две на каждую смену. Распределяя их, Андрей задержал взгляд на одой: уж слишком мала показалась она ему, до подмышки ростом.
         - Ты сюда зачем? - строго спросил он. - Тебе сколько лет?
          А она в ответ только широко улыбнулась да скороговоркой:
                      Ягода, ягода,
                      Ты не спрашивай года:
                      Мои годы - не уроды,
                      Я годами молода.
Дружный девичий смех заставил его покраснеть, но чтоб не выдать своего смущения, он по - прежнему держал роль строгого начальника.
           -Учиться тебе ещё надо, в пятом классе. Здесь не в куклы играть, а тёс грузить да разгружать надо. Вот прихлопнет тебя доской и не встанешь. Знаешь, сколько тележек за смену отвезти надо? Сорок! А это, считай, чуть ли не целый вагон. На которой ты доске упадёшь?
          Ей бы обидеться или рассердиться, а она сверкнула голубыми озёрцами да снова с улыбкой:
        - На которой упаду - не знаю, потому как падать не собираюсь, но предложение одно имею: давай встанем в пару и поработаем, а потом увидим, кто и когда упадёт.
          Улыбнулся и Андрей на такое предложение и назначил ей в напарницы Дусю Самойлову, девку ядрёную, костистую, которая будет толкать тележку с тёсом не хуже паровоза.
         Работали девчата на совесть, простоев из-за разгрузки не было, всё-таки тёс - не брёвна, справлялись. А вот там, где брёвна закатывали на тележки, чтобы направить в пилораму, трудились ребята пятнадцати - шестнадцати лет. Работа тут адова, не всякому мужику под силу, и Андрею пришлось поломать голову, как её облегчить, пока не приспособили ручные лебёдки.
        - Хитёр ты Андрюха! - смеялся Былинкин. - По эту сторону рамы ребят поставил, по ту - девчат. Они друг перед другом фасон держат, вот и выходит в смену по полторы нормы. Сам-то ты на какой стороне чаще бываешь, на той или на этой7
        -Брось, ротный! - сердился Андрей. - У девчат мне делать нечего, там с разгрузкой всё в порядке, Лес идёт всё столетник да больше, я две недели с лебёдками возился, зато сейчас ребята пупы не рвут.
         -Вижу, ценю, объявляю благодарность. А всё-таки на той стороне пилорамы почаще бывай, может быть, и там важное дело найдёшь.
        -Слушаюсь, товарищ старший лейтенант! - отшучивался Андрей.
         Бывал он на той стороне, бывал, что греха таить. Кому в двадцать семь лет неприятно слышать смех девичий, улыбку поймать, к тебе направленную? Видел, как трудится кнопочка-синеглазка, смех её слышал, он звонче других был, но не заговариал. Робел почему-то.
         А она, как увидит Андрея, так и пройдёт по штабелю мелкой дробью да с частушечкой:
                     Ну и парни у нас -
                     Малые да сивые!
                     Посмотрите вы на нас,
                     Какие мы красивые.
                                         Ух, ты!
        Подошёл однажды он после такой частушки вплотную к штабелю и так это внимательно посмотрел на певунью. Та остановилась.
       - Что вылупился?
       - Да вот смотрю.
        - Ну и что увидел?
        - Увидел вот. И верно: издали ты красивая.
        - А близко-то рябая?
       - Да нет. Ближе ещё красивее, - и отошёл.
А она опять с дробью да частушкой:
                   Завлеку, так завлеку.
                   Пускай походит за реку,
                   И зимой, и по весне
                   Пускай посохнет обо мне.
Много ли молодым надо? Словом-шуткой перебросились, глазом-взглядом перемолвились. Почуял Андрей, что какая-то искорка промелькнула между ними, и зачастил с тех пор к штабелям. Иной раз слово бросит, другой - просто так молча пройдёт, лишь чтобы увидеть плясунью. Остановился как-то снова.
           - Как тебя зовут, красивая?
Та только что прикатила с подругой тележку с доской - вагонкой, подняла лицо раскрасневшееся, глаза блестят, улыбочка.
          - А это кто как. Кто Любкой, кто Любой, а кто-нибудь когда-нибудь и Любушкой назовёт. Тебе-то что?
          Понял Андрей намёк девичий, что свободна, нет у неё дружка, улыбнулся в ответ широко, радостно.
         -Да называть вот хочу, а имени не знаю. Сейчас я тебя Любушкой звать буду.
        -Хо! - удивилась та и с вызовом бросила: Это ещё заслужить надо право такое.
       - Заслужу,  - пообещал Андрей.
Она посерьезнела, посмотрела на Андрея своими голубыми да тихонько так:
         -Ладно, не мешай, Андрюша. Нам вагонку разгрузить побыстрей надо: там вторая чуть не полная.
         - Погоди чуток. Живёшь-то где, Любушка?
         И снова бесенята запрыгали в её глазах.
       -Во дворце! Где ещё должна такая жить? Вон за рекой, отсюда видно, третий терем с краю, небом крыт, ветром огорожен. А ты что спрашиваешь, или в гости набиваешься, или свататься решил?
          Опешил, было, от такой прямоты сержант, да мгновенно рассудил, что на прямой вопрос и ответ такой же нужен, а потому ответил:
         -Свататься, это верно, Вот сегодня вечером и жди.
          У кнопочки и дар речи пропал, стояла только, моргала да губами шевелила, а Андрей повернулся и пошёл. Но не успел он сделать и десяти шагов, как сзади уже раздалось задорное:
                      Понапрасну, парень, ходишь,
                      Понапрасну ноги бьёшь.
                      Я тебя….
       -Любка, перестань! - напарница обхватила её руками, варежкой закрывая ей рот.
         А Андрей остановился, повернулся да тоже во весь голос:
                  Если я тебе не дорог,
                  Если я тебе не мил,
                  Ты бы с осени сказала,
                  Я бы зиму не ходил.
И тут же без перерыва:
                 Ты мила и дорога мне,
                  Любка, Люба, Любушка,
                  Погоди, женою станешь -
                  Буду звать Голубушка.
Больше в этот день ни дробного перепляса, ни задорных частушек не звучало.
           Не привык отступать от принятого решения сержант, а потому вечером, начистив пряжки-пуговицы и яловые сапоги, надел свою походную и отправился в третий с краю.
            « Дворец» и впрямь оказался сказочным теремом. Две неошкурённые сучковатые слеги подпирали готовые вывалиться простенки. Крыша была когда-то крыта соломой, но ветер-озорник уже похозяйничал изрядно, и с краёв из-под соломы выглядывали рёбра стропил и голые концы жердей. Маленькая, в одно окно, горничка была приткнута к избе, там, в ней, видимо, и жила голубоглазая певунья, а родители в избе. Узенькая дорожка к калитке была тщательно и свежо расчищена от последнего мартовского снега.
         -Ждала, - мельком отметил Андрей, открывая калитку, по разведческой привычке взглянул под ноги и охнул:
         -Ждала! Ах ты, озорница!
На четверть от земли между столбиками калитки была туго натянута проволока. Шагни - растянешься. Вот бы позору-то: жених - сватовщик в воротцах растянулся! Да он слепой! Проволоку не видит! Отмотал Андрей невестину издевочку, аккуратно в кольцо свернул - голубоглазой плясунье на память - да так и в избу вошёл с кольцом в руке.
           И сейчас, сидя у открытого подтопка и глядя на огонь, разматывал он нить за нитью клубок воспоминаний. Человеку старому, прожившему жизнь, под уклон дней своих не думается о будущем. Планы его вперёд только до завтрашнего дня, реже на два-три вперёд. А вот прежнее, давно прожитое, вспоминается ежедневно да столь ясно, как будто было совсем недавно, на той неделе, в этом году. И, видимо, такова уж особенность человека, что вспоминается-то не горькое, тяжкое, а радостное, хорошее что-то, и воспоминания эти оттаивают, согревают начинающую остывать душу.
          Вспомнилось, как смеялись старики: дед Сергей и баба Шура - над тем, что принял он их за родителей певуньи.
         -Ты что, паря? - смеялся дед. - Да когда она родилась, нам уже за полсотни далеко перевалило. Мы тогда давно уж забыли, как это рожают-то.
И загрустил сразу:
         -Правда, сейчас уж и не разберёшь толком-то, внучкой или дочкой она нам приходится. На наших руках выросла. Отец под Москвой остался ещё в сорок первом, ну а мать, дочка наша, - тут прервался голос старика. Помолчал, проглотил комок и почти шёпотом закончил: её в сорок втором на лесосплаве брёвнами затёрло, когда затор растаскивали. Поскользнулась и не выбралась. Вот и стали мы для Любушки дедом и бабкой, отцом и матерью.
          Подхватилась певунья с места, подошла к деду и, обняв его, уселась рядышком, прижалась. Недолгим было Андреево сватовство. На его вопрос, согласны ли они отдать за него  Любашу, дед Сергей, ни минуты не думая, коротко ответил:
           - А это тебе не у нас, а у неё вон спрашивать надо. Мы своё отжили, а ей жизнь только начинать, ей и выбирать и ответ давать, согласна или нет. В этом деле вся воля её.
        И тут не растерялась синеглазка и ответила со своим всегдашним вызовом - задором:
        - А я давно, с самой осени, выбрала, с того дня, как на лесопилку пришла. Полгода уж как согласная, да ты что-то долго не решался.
         Вот так и закончилась Андреева холостяцкая жизнь. Вот и жена Любушка - голубушка есть, можно бы и своё гнездо вить, да не тут-то было. Получка в те годы была такова, что не только на гнездо, а на хлеб-соль с великим трудом натягивали. Порешили, что поначалу поживут молодые здесь, у стариков, в Любашиной горенке. Не вести же жену молодую в общежитие, где по вечерам, когда возвращались все с работы, от шума да мата сам воздух густел, а дощатые переборки не утаивали ни единый звук.
       - Ничего, Андрюша, не робей, - успокаивал дед, - руки у тебя молодые, силы хватит. Подправишь домишко маленько, крышу вот особенно, годок - другой перебьётесь, а там и свой домок сгоношите. Было бы лишь меж вами согласье, а обжиться успеете. Да и нам со старухой  полегче будет, ещё и вам чем-нибудь поможем. Сварить - помыть надо будет, опять же ребятёнок может быть. Тут уж моя старуха - нянька вам надёжная будет. Ну а я…Из меня вот помощник тебе плохой. Строить-то я, пожалуй, только одним пальцем смогу - указкой - да словом каким - подсказкой. Рученьки-то мои…
        И старик протягивал по столу свои сильные в кости руки с узлами вспучившихся вен, с пальцами, скрюченными в ледяной воде не одного десятка лесосплавов.
         Ох, как же радостно было возвращаться Андрею в это маленькое, но ставшее таким родным гнёздышко, где наконец-то обрёл он покой и отошло в небытие его неприкаянное одиночество. Суетился дед, доставая с печи тёплые валенки.
        -  Скидай, скидай сапоги, Андрюша, нахолодали ноги-то, погрей их. Держи, паря, голову в холоде, а ноги в тепле.
       Хлопотала баба Шура, гремя заслонкой, доставала из печи какое-нибудь нехитрое, из картошки с грибами или капустой, но обязательно горячее варево. А Любушка - голубушка просто усаживалась рядом, обнимала его левой рукой. А правой то волосы с его лба откинет, то чашку-ложку подвинет поближе, заглядывала в глаза, спрашивала мельком, а тепло так, душевно:
         - Устал? Да ты ешь, ешь.
А потом головой своей прижмётся к плечу его да шёпотом:
          - Радость ты моя!
Смотрят старики на них, каждый со своего места. Ан глянь! - заморгал дед Сергей часто-часто, наклонил голову да на улицу побыстрей - дело нашлось! Ну, а баба Шура, та что - женщина, глаза-то всегда на мокром месте. Смотрит, смотрит - и запон к глазам. Слёзы, они ведь не только в горе, они и в радости нередко  бывают, легки эти слёзы, чистые.
          И за собой стал замечать Андрей слабость эту. Как посмотрит иной раз на семью свою богоданную, и такой радостью - жалостью к ним наполнится душа его оттаявшая, отогретая, что защиплет и у носу, и у глаз, и навернётся на них какая-то лишняя влага.
         А Любушка-то, ох уж эта Любушка! Опять за своё да тут же и выдаст:
               Что ты, милый не поёшь?
               Что не подтоваривашь?
               На кого ты сердишься?
               Со мной не разговаривашь.
Обнимет Андрей жену, где-то возле уха поцелует и шепнёт:
           Любка ты моя Любушка, Любушка - голубушка!!!
         Долгими летними вечерами трудился  молодой с топором да молотком. Подвыпрямил стены и простенки, крышу перекрыл заново на этот раз не соломой, а тёсом новым, из сосны напиленным, ставни - наличники новые навесил, палисадничек немудрящий, но соорудил, и заулыбался домишко, засмотрелся,  радуя глаз прохожего и проезжего, а хозяев - больше всего.
         И каждый вечер, усевшись на новом крылечке  перед сном, заводили они в два голоса какую-нибудь песню, то из старинных сибирских, то из военных, особенно любимых Андреем. Свободно пели, не таясь, с  душой:
                И пока за туманами
                                 видеть мог паренёк,
                На окошке на девичьем
                                 всё горел огонёк.
И слушали люди, радуясь их согласию.
        -Ну и пара подобралась! Голосистая!
И не было зависти в этих словах, а только одобрение, радость, пусть за чужое, но счастье.
         Но правду говорят в народе, давно, видимо, замечено людьми такое, что радость да беда рядом живут. К Новому году родился Серёжка маленький. Лежал в зыбке, пускал пузыри у носу да ручейки внизу, нагулькивал. Летом уже ползал, сначала по полу, потом по двору, а к осени вырастил ноги, затопал. Души не чаяли в нём все четверо, а дед с бабой Шурой, кажется, вот только и дождались своего первого. Отец с матерью на работу - старики с Серёжкой. Любу удалось Андрею устроить нормировщицей, убрал её с разгрузки доски-вагонки. Вернутся родители вечером да за хозяйство - малыш снова со старыми. Уйдёт дед Сергей на дежурство - малый с бабой Шурой. Определил Андрей деда сторожем на лесопилку, хотя сторожить-то там было и незачем.  Кто позарится на пилорамы или на шпалорезку? Кто потащит из-за реки бревно или доску какую? А транспорта, кроме лесхозовского, во всём посёлке никакого нет. Но горд был дед, что доверена ему охрана объекта, как говорил он, а потому с достоинством выкладывал в дни получки свои трудовые, не забывая напомнить:
         -Сергуньке купите что-нибудь.
       Так и жить бы, вроде, да радоваться, но не нами сказано, что радость тихонько лежит, а горе-беда рысью бежит.  
        Баба Шура под Рождество к старухам ушла, дед Сергей - на дежурство, отец ещё не вернулся с работы - новую пилораму устанавливали. Любаша пошла к корове - кормилице. Ребёнок в доме - корова в пригоне должна быть. Уж как на неё собирали! А ведь завели-таки мечту всякой матери-хозяйки. Ушла и оставила Сергуньку, а тот к дверям топ-топ, толкнул, открыл и…во двор. Доит Любаша Бурёнку, а за дверью:
         -  Мама!
         Ох, ты!  Вылетела!  Серёжка в одной рубахе да босой! Схватила, в полы завернула да в избу, да оттирать. Руки-ноги оттёрла, а лёгкие успел обжечь январский мороз, и задохнулся мальчонка в крупозном воспалении на третий день.
         Едва отходили потом и самоё Любашу, чуть не тронувшуюся умом. Не раз грозилась покончить с собой, да время и дети лечат. Через год Васенька родился, а ещё через два - Гриша. Тут Андрей стройку затеял: семья растёт, жильё нужно. Вот и отогнали боль новые заботы, и хоть не исчезла она совсем, но ослабела, затаилась глубоко, в дальних уголках сердца, и только две седые пряди  над Любашиным лбом, появившиеся в те страшные дни Серёжкиной смерти, напоминали о случившемся.
          Не вечер и не два просидел вот так Андрей Гаврилович у подтопка, перебирая по годам, по дням всю свою жизнь, вспоминая всю свою семью, и запинался в мыслях, словно недоумевая, как же случилось, что остался он один, совсем один. Немала начала складываться семья: Он с Любашей, ребятишки, старики-заботники, милые, дорогие не только Любаше, но и его, Андрееву сердцу. И в таком просторном домище, который он затеял, места хватило бы всем, да ещё и оставалось бы.
           Сруб ему срубили мужики после работы, на мох собрать помогли, а уж остальную работу делал один.  Любаша помогала, где могла, урывками, боясь надолго оторваться от детей. Правда, баба Шура с дедом теперь находились с ними день-деньской - уволился старый после беды, - готовы были на привязи держать их возле себя. Да ведь в стройке работа всё-таки мужская, а не женская. Женская когда наступает? А вот когда всё сделано, осталось только мазать, белить да красить - вот тут женским рукам работы по самое горлышко. Потому и не рассчитывал Андрей закончить всё в одно лето - три года на дом ушло, это без пристроек, те уж потом на свет появились.
         Только, было, перебрались с Любашей да детьми в новый дом (Старики остались там, на старом поселье. «Что мы в новый-то дом да со старой вонью?»), как новая беда подвалила: тёмной ночью полыхнуло старое жильё деда Сергея. Подтопили, понятно, старые побольше. Живой выскочила баба Шура, руки только обожгла сильно, а вот он упал в сенцах, сбила перегоревшая слега, упала на ноги, придавила. Не жалея себя, кинулся в огонь Андрей, вынес, выволок старика, словно отца родного от смерти спасал. Но уже не хаживать было тому по земле-матушке. Ампутировали в больнице обгоревшие ноги по самое колено, стараясь сохранить жизнь, но редко кто в таком возрасте может победить смерть. Человеческий организм снашивается куда как быстро, и не придуманы ещё средства, чтоб жил человек, как деревья, сотни лет.
        Через полгода ушла за своим благоверным и баба Шура. Что ж, жизнь человеческая - та же природа, Ведь и в природе извечный свой закон: падают старые деревья, чтоб дать место  для роста молодым, но и, умирая, сгнивая, тленом, прахом своим удобряют они землю, чтобы было чем питаться молодой поросли, гнать к ветвям взятые из земли живительные соки и расти, матереть.
          Поросль эта молодая тянулась под солнцем, как молодые дубки. Вот уж и Гриша в школу пошёл, Вася в третьем классе учится. Не раз говаривал Андрей:
        - Милушка моя, Любушка - голубушка, роди! Знаешь ведь поговорку: один сын - не сын, два сына - полсына, а вот три сына - полный сын.
        Отмахивалась рукой и показывала на седые пряди надо лбом, дескать, вот он, третий-то сын. Да, застыло что-то в ней, замёрзло тем январским вечером и, видимо, всё ещё холодило.  И хоть двух родила после Сергуньки, но не стало в ней той горячности молодой, и частушек больше не слыхать было, да и на шутку отзывалась как-то без особой охоты. А уж о третьем сыне - хоть не начинай разговора. Не могла понести более да вот и на поди.  А ведь только эти самые годы и шли: Сергуньку родила в девятнадцать, Васю - в двадцать один, Гришатку - в двадцать три. Сейчас бы рожать да рожать! И домище такой, и жить полегче стало. Андрей уже про мотоцикл думать начал.  Ан нет - заколодело.
         -Где же вы, сыны мои? - ворочался Андрей Гаврилович на кровати. - Мне-то как жить сейчас? Один я…Один…Мне - то кто глаза закроет?
         Очередной раз прокуковала кукушка на ходиках - два часа ночи, а он ещё не сыпал. Вспоминал гибель Гришатки, и страшная боль сжимала его и без того уже слабое сердце. Дотягивался до столика, бросал под язык ставшую привычной валидолину, а перед глазами - последняя минута сыновней жизни: встающая на ребро льдина и сползающий с неё в воду Гришатка. В ледоход это было. Кто из ребят придумал кататься на льдине - сейчас не узнаешь. Ближе к вечеру  управлялся Андрей во дворе и услышал крик с улицы: « Ребятишки на льду!» Как бежал на берег - не помнит, увидел только: метрах в тридцати от берега на льдине лежит на животе Гришатка и за руки вытягивает из воды другого. Льдина невелика, наклонилась, Он тащит, отползая от края, уже до пояса вытянул, но тут огромная наткнулась на эту, надавила. Льдина с ребятами заподнималась, встала на ребро, и ледяное поле накрыло и её, и ребят. Как он оказался там? Мокрый, бегал по кромке ледяной громады, кричал, звал - напрасно. Отбивался потом от мужиков, приплывших на трёх лодках, чтобы хоть его снять со льда, но смяли и связанного привезли на берег. А там…Боже милостивый! Две группы женщин держали бьющихся на земле матерей: его Любашу и мать Миши Королёва. Он-то на другой день поднялся, ездил в нижние деревни, может быть, прибило где к берегу изуродованные льдом тела ребят - напрасно, вместе с льдом унесло куда-нибудь в Северный Ледовитый. А Любашу из больницы привёз только через месяц, и целое лето потом в самую жаркую пору сидела она на солнце, отогревая не то тело, не то душу, на которую выпало слишком много. Не мог долго найти Андрей слов, которые вызвали бы хоть маленькую улыбку его голубушки, отвлекли от мыслей её тяжких.  Всё по-прежнему делала она по дому, во дворе, в огороде, но делала как-то машинально, и видно было, что думами своими, мыслями в это время она не здесь, а где-то совсем далеко. И только где-то по первому снегу всё переменилось. Вечером  сели ужинать. Любаша молча собрала на стол, приткнулась сама с краешка, не вступая в разговор отца с сыном. Они не раз обращались к ней, но она или отмалчивалась, или отвечала коротко, иногда невпопад.
        -Любушка, - обратился к ней Андрей, - ты нас и не слушаешь даже. Голубушка моя, поверь, нам ведь так же тяжело, как и тебе, но ещё тяжелее нам, когда мы видим тебя вот такую. Ты с нами здесь - и тебя нет. Сегодня полгода, как Гриши нет. Давайте вспомним его, он был хорошим сыном нам, но не стало его, а нам-то надо дальше жить. У нас ещё сын есть, и нам надо, чтоб ты тут была, с нами, а не где-то далеко.
         -Мама, - подхватил и Вася, - мы все любим Гришу, но ведь и нас ты любишь не меньше. Давайте будем жить, как прежде, любить будем, улыбаться друг другу будем. Знаешь, мама, без твоей улыбки темно в нашем доме, окон много, а света нет.
        Дивился Андрей. Откуда у него, двенадцатилетнего, нашлись такие слова? Молчала Люба, глядя в стол, долго молчала, видно, и для неё тоже неожиданно было услышанное, потом подняла глаза, полные слёз, и негромко:
       - Милые вы мои, знаю, что тяжело и вам, измучилась я и вас измучила. Из-за Гриши всё это, да что делать, не вернёшь. Горюй, не горюй - жить надо. Давайте будем жить, как прежде, - и улыбнулась чуть-чуть, хотя видно было, как нелегко далась ей улыбка эта.
        Вскочил Вася, обнял мать и расцеловал, Андрей поднялся, губы дрожат, а руки сами к Любушке тянутся.
      -Вот и ладно, вот и умница, голубушка ты наша. А уж как мы тебя любим, так таких слов и не бывает на языке человеческом, на нём только соловьи разговаривают. Смотри, Василёк, чтоб улыбка вот эта мамина у неё никогда не исчезла.
      А что Васильку наказывать, когда он и так всё сам знает. В школе он первый, дома помощник во всех делах, такие дети - радость родительская, растить таких - счастье великое.

         Заоттаивала Любаша после того вечера, почаще стала появляться пусть не прежняя, открытая, а только тихая, как бы с виноватинкой какой-то, но всё-таки улыбка на лице её. А когда года через три-четыре, вовсе не ожидая этого, - тридцать шесть уже было - вдруг почувствовала в себе зарождение новой жизни, совсем ожила, даже похорошела.  Узнавший об этом Андрей готов был зацеловать свою голубушку, взвалить всю домашнюю  бабью работу на себя, а вечерами…вечерами брал её на руки или  садил себе на колени и, раскачиваясь, баюкал, как ребёнка, и нашёптывал в ухо:
       - Любушка, радость ты моя, роди хоть двух-трёх сразу. Всех выпоим-выкормим и на ноги поставим. А сейчас ты сама себя сбереги, не хватайся за всякую работу, на мои руки передай, они у меня сильные.
        Она отшучивалась:
       - Сказал тоже - двух-трёх. Попробуй сам  хоть  одного родить.
Родился Генка, последыш,  отцу с матерью отрада и надежда - с этим и до смерти доживать. Известно исстари: старшему - работа, младшему - наделок. Старших все отделяют, как семьями  обзаведутся, старший дом себе строит свой, а младший в родительском доме остаётся, родителей своих докармливает- допаивает, потом и глаза им закрывает.

       
        ….Никак не ожидали они, что снова чёрная беда постучит в их дом. Ждали бравого старшину первой статьи, подводника - североморца, к Октябрьским праздникам домой, а дождались…листок печатный, а на нём: «Ваш сын…при исполнении воинского долга…» Позже уже, много позже появилось правительственное сообщение, что подводная лодка, где служил Василий, затонула в Северном море. И снова тенью ходил Андрей за женой, ни на минуту не  решался оставить одну, хотя умом и понимал, что не решится она сейчас на страшное: Генка от груди недавно оторвался, на ножонках своих по дому да по двору топал. А она на этот раз вела себя иначе: отплакала, отголосила на Андреевой груди в тот чёрный день, а после - ни слезинки. Но Генку от  себя с тех пор на миг от себя не отпускала. Только мальчонка из дома во двор выйдет - она уже спохватывалась:
        -Гена где? - и стрелой во двор за ним. Не мешал Андрей, понимал, что боится она за последнего, и надеялся, что время излечит.
         А вот с собой совладать не мог, уходил в стаю, за пригоны, в огород, рвался  в плаче до стона, до рвущегося из горла воя и поспешно оглядывался - не видел ли кто.
       Вечером как-то - Генка уже спал - уселся Андрей на крылечке. Закончив свои кухонные дела, вышла и села рядом Люба. Смеркалось уже, темнело. Где-то за огородами гремело ботало на шее спутанной лошади, да на грейдере изредка мелькали фары последних машин. Деревня, умученная ещё одним трудовым днём перед долгой зимой, засыпала. Заплакала Любушка, сначала вроде бы и несильно, а потом всё больше да больше. Обнял её Андрей, прижал к себе головушку её белую - не осталось от того дня на ней ни единого тёмного волоска - и тоже заплакал.
         -Как жить-то, Андрюша? Как же жить-то нам? - выдавливала она из себя сквозь слёзы. - Всех растеряли, один Гена остался. За что же Бог-то на нас так разгневался?
        Что он мог ей ответить? Чем успокоить? Да разве есть такие слова, которые могли бы облегчить, хоть чуточку уменьшить их горе?
       -А жить-то надо, надо жить, Генка у нас, - шептал он, смахивая слёзы с лица левой рукой, а правой всё крепче прижимал Любашу за дрожащие плечи.
        Генка рос ещё крепче Васи. Шутя бросал хитрыми приёмами товарищей на кудрявую конотопку, бегал два раза в неделю вечерами в райцентр на тренировки по самбо да рукопашному бою - ни одна спортивная секция в школе не обходилась без него.
        -Зачем тебе это? - сердился Андрей. - Ты что, всех сильнее быть хочешь? Товарищей своих бить?
        -Я, батя, служить буду, в армии служить. А чтобы уцелеть, где надо, это не лишнее будет, - убеждал он отца.
         - Не возьмут тебя, Гена в армию, из-за Васиной гибели не возьмут. Закон такой сейчас  есть, - не унимался Андрей.
Генка сердито сдвинул брови.
        -Ты, отец, всю жизнь учил меня по справедливости делать, а вот тут что-то у тебя не сходится. Ты когда на фронте был, у тебя дома отец погиб и два брата. Что же ты не пошёл  и не заявил командованию: так, мол, и так, у нас уже троих не стало, я один у матери остался, отпустите за старухой дохаживать. Не мог?  Война была? А сейчас она каждый день быть может, и в Афгане вон тысячи наших ребят. Что же ты мне-то советуешь за мёртвого брата спрятаться, от армии укрыться? Я после этого своим дружкам-приятелям как в глаза смотреть буду?  Нет, батя, мы с тобой мужчины, и обязанность у нас одна - Родину защищать, - убеждал отца Геннадий, да и мать заодно, и записался в парашютный кружок всё в том же райцентре.
         -Допрыгаешься вот с тройки на двойки, - снова начинал Андрей.
Генка прошёл в комнату, принёс старый отцовский солдатский ремень, широкий, с медной пряжкой и повесил на крючок у двери.
         -Вот, батя, ремень, а вот порог. Слово даю: приду с выпускного без медали - лягу на порог без штанов, и рви тогда в клочья ремень и мою сиделку, вгоняй ум. А пока что не останавливай: у меня сегодня укладка парашюта, а до него ещё восемь километров пробежать надо.
        Было. Всё было: и медаль за учёбу - не пригодился ремень! - и повестка, и проводы. Исполнилась Генкина мечта - попал он в десантно-воздушные. «Во, батя! - писал он домой. - Не зря я в райцентр бегал: то, что другие сейчас осваивают, мне шутя даётся. А за то, что портянки наматывать дома научил, большое тебе спасибо».
        Всё бы ладно, служи, солдат, да Афган проклятый!! Уж сколько там афганцев погибло и как - кто их считал? Да и не до счёта было Андрею с женой, коль сынок их последний, надежда и радость их, там, в Афгане. Всего-то три слова в последнем письме: «Полетели на юг», - и уж больше полгода ни словечка. Знал Андрей по своему опыту, как  жестока война и к опытным, и к неопытным, смерть ведь не разбирает, кто перед ней. А в том, что опытных там с гулькин нос, в этом сомневаться не приходилось: груз- 200 шёл чаще всего с восемнадцатилетними новобранцами. Какие уж там опытные? Подопытные - это вернее! Понадобилось кому-то в верхах обкатать наших ребят на более серьёзных учениях - вот и превратился Афган в такой полигон.
        Не отрывались оба вечерами от телевизора, надеясь увидеть родное лицо. Просыпался ночами от шёпота, видел Любушку свою на коленях перед образами - выпросила у старух в посёлке - и не прерывал, не останавливал жаркую её молитву к Богу о единственном, о  кровиночке. Сам не  вставал ещё к иконам - не научен был, да и как-то неловко было, - а в мыслях своих не раз уже обращался:
         -Господи! Спаси нам сына нашего, единственного, последнего!
         Соседа дочь, шалопутная Алка, выбила Андрея из колеи, прямо-таки подрезала под корень. Убирал он тот раз во дворе. Та ворвалась в воротца и, увидев его, запыхавшаяся, едва выговаривая слова, заорала со звоном:
         -Дядя Андрей! Гену…вашего…
       -Что? - метла выпала у него из рук, почуял, как ударило под коленки, опустило на землю. - Что Гену? - не проговорил - прошептал он, а Алку уже не видел - глаза застилало.
       - Гену…по телевизору… сейчас…Войска  выводят…Он по мосту шёл…Улыбается!
       Хотел Андрей подняться - не смог, не держат ноги, позвать - голоса нет, рукой только махнул: «Подойди». Та подошла, присела на корточки, снова взахлёб затараторила:
       По телеку сейчас показывали… Войска из Афгана выводят… Вот Афган, а вот мы… Мост там…. И вот  солдаты идут, руками машут, смеются! Я смотрю - Гена! Тоже смеётся! Ещё руками вот так сделал, - она вложила ладонь в ладонь, подняла руки вверх и потрясла ими, - Дядя Андрей, что вы плачете? Он же живой, весёлый! Они все весёлые! - И подхватилась с земли: - Я сейчас тёте Любе расскажу!
         -Стой! - оборвал он девчушку. - Ты меня с ног сшибла, а её на тот свет отправишь. Спасибо, что сказала, мы сами посмотрим. Не ходи в дом. - Опёрся руками о землю, с трудом поднялся.
         -Ну, тараторка! Ну, шабутная! -  незлобно думал он, глядя вслед Алке. - Сбила ведь с ног ором своим. Ну и рот! Ладно, я во дворе погодился, а если б в дом этак-то ворвалась, ведь она бы нас кончила!
         Стараясь быть спокойным, вошёл в дом, снял обувь, не раздеваясь, прошёл в большую комнату и включил телевизор. Люба недоуменно смотрела на него.
        -Ты что? Не раздеваешься что-то? Телевизор зачем-то среди дня?
        Спокойно, стараясь унять дрожь в голосе, заговорил, отвернувшись к вешалке с фуфайкой в руках:
        -Мужики вон сказывают, что войска из Афгана выводят. Посмотреть бы надо.
Повернулся к жене да с улыбкой, весёлой такой:
        -Может, и нашего Гену увидим, а? Вдруг повезёт.
        Бросила Любушка все кухонные дела и к телевизору. Полчаса не прошло - директор школьный на порог. От него-то и узнала Люба, что Гену на мосту видели. Спокойно, рассудительно рассказывал Семён Игнатьевич, а потому-то и восприняла всё, как надо. Ну, без слёз, конечно, не обошлось. До вечера ещё побывали у них двое-трое, кто ту передачу смотрел, так что когда в программе «Время» снова эти кадры повторили, были к этой встрече с сыном уже подготовлены. И всё-таки бросилась мать к экрану, как бы желая обнять сына, да на экране шли уже другие солдаты, так что объятия эти достались Андрею.
        - Сейчас уже скоро… Сейчас уж придёт, - прижав к себе и гладя по сединам,  успокаивал он жену, а сам торопливо смахивал со щёк всегда не во-время набегавшую солёную влагу. - Тех, кто там был. Сейчас всех домой отпускать будут.
         И она кивала головой, верила, и счастливые слёзы катились по её морщинистым щекам из когда-то голубых, а сейчас выцветших, но всё таких же дорогих для Андрея глаз. И он смахивал ладонью свои слёзы, и в его морщины заползали они, слёзы радости, слёзы надежды. Кто бы посмел осудить их за это?
         Оно ведь так: дождался радости - жди другую. Тем и жили, и она не задержалась. Телеграмма в три  слова «Скоро буду дома» увеличила радость ожидания многократно, заставила днём через полчаса выглядывать за ворота, ночью вздрагивать от каждого стука ветром задетого ставешка, и держать что-нибудь горяченькое в печи.
Успокаивал Андрей:
         -Ну что ты шабушишься? Не явится же вот, как снег на голову. Отпустят - сообщит, вот потом уж и будем ждать.
Говорил, а сам опять находил заделье: дров ли  принести, воды ли, по нужде ли - и выходил во двор по два-три  раза в час.
       Получилось же всё не так, как думали. Ковырялся Андрей Гаврилович у верстака под крышей, новую метлу на черен насаживал и не расслышал, как калитка открылась, голос девичий услышал только:
        Ой! Вон он, отец-то!
Обернулся. У  ворот стояла Алка - соседка, а по дорожке, печатая шаг, по - строевому, шагал Геннадий.  Не дошёл, остановился, бросил руку к виску и звонко - дрогнул-таки голос - отрапортовал:
       -Товарищ сержант! Старший сержант военно - воздушных войск Орлов по окончании службы к родному порогу прибыл!
       Нет, не тот, совсем не тот стал Андрей Гаврилович. В прежние-то времена он бы тоже  нашёл, что ответить, а тут - рука сама поднялась - перекрестился, припал к сыну, прижимался к нему враз ставшим мокрым лицом и раз за разом твердил:
       -Слава Тебе, Господи! Слава Тебе Господи! 
     Алка тем временем незаметной мышкой скользнула в дом.
        -Батя, ты что? - Геннадий похлопывал его по спине, пытался оторвать от себя. - Я же вернулся, батя! Посмотри, живой, невредимый. Ты что плачешь-то?
       А Андрей не отрывался от груди сына, шептал только:
       -Погоди, Гена, постой, очухаюсь. Ждали, ждали, да неожиданно вышло. Давай-ка присядем, а то ноги не держат. Колочусь вот, да Алкин голос услышал. Постой-ка, - спохватился он, - она же в дом ушмыгнула, она же там мать-то перепугает, заполошная! Пойдём скорее.
           А в доме всё было в порядке. Взлетев на крыльцо, Алка в сенцах приосанилась и спокойненько вошла в дом. Любаша чистила картошку и удивлённо посмотрела на  нежданную гостью, а та  - сама скромность - ровненько так:
         -Здравствуйте, тётя Люба, - и на стул уселась.
        -Здравствуй, - ответила та, продолжая работу. - Раненько ты по гостям.
       -Рано встанешь - больше знаешь. Что, от Гены нет весточки?
       - Нет, нету. А тебе-то что за интерес? -
Не понравился Любе Алкин вопрос, да и сама Алка никогда не нравилась: не было в ней серьёзности, девичьей скромности. Одно слово - шабутная. Ведь шестнадцать лет уже, а всё как ребёнок.
       -Тётя Люба, а в Прудном вчера один парень домой пришёл, тоже в Афгане был, - негромко, как бы мимоходом, сообщила Алка.
       Люба подняла голову от картошки.
      -А я сегодня вашего Гену во сне видела, будто идёт он с чемоданчиком по улице и смеётся, радостно так, - продолжала Алка.
        Люба улыбнулась:
      -Ну, раз видела да с чемоданчиком, значит, скоро придёт.
     - Ну да!  А я встала да за ворота выскочила, смотрю, а он и вправду идёт. Правда, тётя Люба!
       -Кто идёт? - посуровела та. - Ты что, девка, городишь-то?
       Шаги в сенцах заставили её насторожиться: Андрей явно шёл не один. Поднялась, ещё не веря, а в дверях вот он - сын.
        Могло бы и разорваться Любашино сердце, но верно говорят, что от радости не умирают. И весь день этот не видела она  никого, кроме сына. Приходили и уходили гости: друзья, товарищи, знакомые - всех встречала и провожала, но кто был не был - не помнила, видела только его, кровиночку свою. Вечером уже собрался он в клуб повидаться с теми, кто ещё не был у них. Но она не хотела отпускать, словно боялась, что уйдёт и не вернётся. Совсем, было, уж собралась идти с ним, да Андрей усовестил:
         - Ты что, голубушка моя? Ему ж к молодёжи надо, к парням-девчатам. Он что, возле нас что ли сидеть будет? Радуйся - дождались. Сейчас с нами  будет, никуда не денется, сходит вот, попоёт- попляшет и домой  придёт.
         Не пришёл Гена сам домой - привели два дружка под Алкиным конвоем. Лишнее принял десантник при встрече с друзьями там, в клубе, и отказали ноги. Улыбнулся пьяно отцу и матери, криво изгибая губы, пробормотал: « К родному порогу прибыл!» - и рухнул, погрузившись в мертвецкий сон, оставив родителей сейчас уже не в радостных, а в горестных размышлениях и опасениях, как бы это не укоренилось.
         Утром, управившись по хозяйству, решил Андрей сегодня же поговорить с сыном о вчерашнем, с этим и в дом зашёл, а Любаша в недоумении:
        - Убежал! Мне, говорит, форму терять нельзя, я десять километров пробежать должен.
      Снова вышел Андрей во двор, надеясь тут дождаться виновного и поговорить без матери, с глазу на глаз. Через полчаса тот явился, потный, запыхавшийся, но ещё долго во дворе то руками, то ногами отбивался от невидимого врага. Отжимался на земле и уже потом расслабился, задышал глубоко, всей грудью, разбрасывая руки в стороны. Зачерпнул ведро из бочки, раздетый до пояса позвал:
      - Батя, полей мне.
      Смотрел Андрей на мускулистое тело сына, радовался, а вслух сказал:
         - Не простынешь?
         -Не! Разотрусь хорошенько. Мама, - крикнул матери, смотревшей с крыльца, - мне бы… О, вот это и надо. Не видел, что ты с полотенцем вышла.
       И так всё это было попросту, по - прежнему, по - домашнему, что, понимал Андрей, разрушать эту добрую семейную обстановку разговором неприятным, вроде бы,  и не стоило. Но разговор был нужен: не мог  пропустить он сыну вчерашнюю вину, чтоб впредь не было.
         -Хм, - начал он, не дождавшись, пока Люба уйдёт. - Бег, физкультура - это всё хорошо. А вот что привели тебя вчера, почти принесли - это как понимать-то? Обязательно было до такой степени напиться? Против винца нет молодца, оно и самого сильного на лопатки кладёт. И часто ли так будет?
         Слушал Геннадий серьёзно, без улыбки, хотя и продолжал растираться. Потом подал полотенце матери и, не одеваясь ещё, твёрдо проговорил:
         - А с этим, родители мои дорогие, на этом разговор и закончим. Вчера я вернулся, вчера и напился. Вина в этом только моя, и вы меня простите. Погнался за дружками, а они в этом деле куда как далеко преуспели, мне их не догнать. Было это один раз, и больше не будет. Мне жизнь свою сейчас начинать надо будет, а не пьянку. Договорились?
       И обняв обоих за плечи, прижал к себе.
       И верно, не пил больше Геннадий, даже в праздничные дни не пахло от него, когда приходил домой. Только запах духов да искусанные губы рассказывали, с кем проводил вечера парень. Через неделю, примерно, спросил он у отца, как с работой в леспромхозе, а завтра исчез на полдня и, вернувшись, сообщил, что устроился трактористом на трелёвщик. Ворочал рычаги с полгода, ползал по лесосеке между пнями, выволакивая хлысты кондовых сосен на разделочную площадку.
        Вот бы и дома, вот бы и семью свою заводить. Дом отцовский не мал, да и старики помочь ещё могли. Что там - матери шестьдесят только-только, отцу семидесятый доходит. Лет десять-пятнадцать со внучатами ещё могли бы заниматься да по хозяйству в меру сил своих.  А там бы и доходили молодые хозяева за ними, прибрали на вечное поселение, как по закону положено. Но не судьба, видно, была. Отцовскую дорогу надумал повторить Геннадий: к дружку своему поехал да не куда-нибудь, а на самый Дальний, в Находку. На другой лень выяснилось, что и Алка исчезла, с ним, видно.
        -Вот и ждали два года да дождались на полгода, вот и понянчились со внучатами. Снова одни. Сейчас для кого жить-то? Кого ждать? На кого надеяться? Писем ждать стали. Хоть редкие, да приходили. Писал Геннадий, что живут они с Алкой хорошо - уж прямо так сразу! - работу он нашёл добрую, шофёром у какого-то торгового, скоро квартиру обещают - так тебе вновь приехавшему и дадут!
        Вот уж и два, вот и три года прошло, вот уж и Настенька у них появилась, как писал Геннадий, а о работе сообщал, что тут он попал в струю. Новая жизнь начиналась, и жить надо стало по - новому. Писал, что полуторку свою  они поменяли на трёхкомнатную - мебели-то сколько надо! - гараж взяли каменный - надо же! - и сейчас он подсматривает машину. Что у них там деньги-то мешками платят, что ли - недоумевал Андрей Гаврилович, а Любаша настаивала:
          Давай, Андрюша, скопим пенсию за два-три месяца, овчушек продадим - хлопотно с ними стало - и отошлём: им на машину надо, на мебель надо, есть-пить надо.
     Смирилась старая, что Алка шабутная в снохи попала. Не шабутная, видимо, коль так хозяйство ведёт, один Гена всё не утянет. Скопили, послали. Пять тысяч послали!! А меньше, чем через месяц, пришёл ответ. Писал Геннадий, благодарил за помощь и настрого наказывал не делать этого больше, не собирать для них пенсию свою, так как такие деньги он за день, а иной раз и за час заработать может. Пусть дорогие родители тратят свои заслуженные на сладости - радости. И пояснял немного источник своих доходов: лучше люди стали жить, к иностранному потянулись. Вот он и привозит машины из Японии, а тут у него их покупают. И людям хорошо, и он не в обиде. А квартиру они снова поменяли на ещё лучшую. И пусть простят их, что приехать в гости не могут, так  как выходных у него не бывает. Да и надо успевать, пока время такое, поработать в полную силу ещё лет несколько, а уж потом можно и по гостям - отпускам ездить. А вот они, если здоровье позволяет, пусть приезжают в гости или совсем - что там одним жить?!  Уж он тут их встретит, как должно, и каждому по комнате отведёт, а если надо, то и отдельную квартиру купит. 
        Большое письмо, подробное, душевное, а не понравилось оно Андрею: каким-то хвастовством, что ли, тянуло от него, такой это старокупеческой размашистостью. Сердился, понял, что новым русским, как их теперь называли, стал Генка, а он не любил их, пронырливых, нахальных, забывающих все человеческие законы чести и совести. И примеры тому совсем рядом: вот он, новый хозяин леспромхоза, прихватизатор! Хапнул всё хозяйство: цеха, транспорт, все окрестные леса, всех рабочих, они у него сейчас в работниках. Ему честь и хвалу воздают, что он всем  место работы дал, зарплатой обеспечил, спонсором каким-то стал, школам помогает, а он смотрит на людей, как на пустое место, в упор не видит.
      А Любушке другое мило:
     - Ну, вот и устроились, и всё-то у них сейчас есть, и живут славно. Что ж у них Настенька-то одна? Ведь молодые совсем, родили бы ещё хоть парочку, то-то бы веселья в семье да радости!
         А поехать? Куда там! Пять лет, как Гена уехал, а расклеились оба уже изрядно. Коровёнку вот нынче в зиму ещё пустили, да, наверное, последний раз. С огородом пока ещё справлялись, но понимали, что скоро и его сокращать придётся.
        Прошло ещё три-четыре года. Не забывал Геннадий, раз-два в год посылал посылки с икрой, красной рыбой - Побалуйтесь! - да столь же часто письма на страницу-полторы и не забывал по - прежнему в гости звать. А о себе сообщал, что стал из компаньона полным хозяином (прежний Богу душу отдал, стар уже был, вот, видимо, сердце и прихватило), и вся торговля машинная в Находке сейчас у него в руках, а потому и времени на приезд к родителям у него не выкраивается. Деньги - это ведь такая штука, что оставь их ненадолго без своего глаза и можешь остаться у разбитого корыта.
         -Вот соберусь, да и поеду! - горячилась мать. - Это же куда годится, десятый год пошёл, как не виделись. А ты сиди тут дома да в окошко выглядывай, поджидаючи.
        - Давай, давай, лягушка - путешественница! - смеялся Андрей. - Тебе только и ехать с сердчишком твоим за такие тысячи. Здесь, дома, не раз в день таблетки глотаешь, а в вагоне тебе кто подносить будет, если сиделку дома оставишь? Топай вот уж по хозяйству потихоньку да радуйся, что двое нас, друг за дружку держимся.
         Или слово тяжёлое уронил Андрей Гаврилович, или уж так на роду было написано: спешила Любаша с двумя кринками только что надоенного молока в погреб, ойкнула посреди двора, присела да и повалилась на бок. Ветром сдунуло Андрея с крыльца. Подлетел, упал на колени возле неё, поднял милую головушку и увидел глаза её, остановившиеся, безжизненные. Ни слова, ни стона не сорвалось более с губ её. Хоть и понял умом - это конец - но, ещё не желая верить, позвал тихонько:
         - Любущка…голубушка моя…
Ни звука.  И тогда правой рукой закрыл глаза её, когда-то синь-синие, сейчас уже выцветшие, но для него такие же милые. Левой прижал головушку её седую, родную до боли, тысячи раз обласканную, и впервые в жизни заплакал в голос, не таясь, завыл с надрывом, раскачиваясь на коленях вперёд и назад.
        Из Находки в тот же день на сообщение Андрея Гавриловича пришёл ответ  от Алевтины:  «Сочувствуем. Скорбим. Геннадий в Японии». Ждать было некого.
      Прошли похороны.  Девятый день прошёл. Неприкаянно бродил Андрей Гаврилович по враз опустевшему дому, не зная, чем занять себя - любая работа валилась из рук, да и на ум не шла. Выходил спешно на улицу, как бы за делом каким-то, и останавливался среди двора, не в силах вспомнить, зачем вышел. А в доме усаживался на приступок у печи - любимое место - и часами сидел, как бы задумавшись, силился вспомнить что-то, вроде бы очень важное и нужное, а что - не вспоминалось. Ещё хуже было ночами. Измучившись за день, желал глубокого сна, в который бы провалиться от тяжкой  действительности, как в глубокую яму, не слышать, не чувствовать ничего, а утром, проснувшись, вдруг обнаружить, что всё происшедшее было только тяжёлым, страшным сном, - и не мог уснуть. Забывался на несколько минут в какой-то зыбучей дрёме и, очнувшись, ворочался снова и снова и желал уже только, чтоб поскорее прошла она, эта ночь, наступил бы рассвет, день. Днём хоть голоса человеческие услышать можно, работу машин, птиц увидеть, тех же воробьёв, крадущих у кур зерно, хоть каким-нибудь пустяшным, мало- мальски нужным делом заняться. А ночью тьма, пустота, одиночество.
         На пятнадцатый день прилетел Геннадий. Заматеревший, выглядевший солидно, какой-то нездешний, чужой, сидел он за столом, слушая отца. От предложения отдохнуть отказался.
      - К маме схожу.
     -Сейчас соберусь, - заторопился отец, - вместе и сходим.
        -Нет, батя, побудь дома. Я один схожу.
         И ушёл.
         Вечером не ложились долго. Андрей Гаврилович всё рассказывал, как он жил эти дни один, со своей бессонницей, со своим вдруг ставшим никому не нужным трудом. А Геннадий всё слушал и потом решительно предложил:
         - Уезжать тебе отсюда надо, батя, ко мне уезжать. Что ты тут делать будешь? Своих у нас здесь нет. Да тебя тоска задавит и думы твои. А там ты у меня будешь, в нашей семье: я там, Алка, Настя - все свои.
        - Как нет своих? - горячился Андрей Гаврилович. - Ну, по крови, конечно, нет, но мы же всю жизнь здесь прожили, проработали. Тут все родные, знакомые, к любому пойди. А там, кроме вас, кого я знаю? Куда пойду? С кем поговорю?
         -Ладно, сейчас, -  твердил своё сын, - пока ты сам на ногах, пока всё для себя сделаешь. А ну как  заболеешь? Кто за тобой тогда будет ходить? Те, с кем ты работал? Твои знакомые? Да у них своих дел невпроворот.
        - А там слягу, так кто? - не уступал отец. - Алка твоя? Да нужен я ей, как пятое колесо телеге, коль она с нами ни одного часу не жила в доме нашем.
         - Нужен. Будет ходить, как за родным, - перебивал Геннадий.
        Ох, кривил сын перед отцом! Уж в ком в ком, а в Алке своей он совсем не был уверен. Более того, знал, что не нужен  отец ей, мешать будет в делах её, а уж за лежачим ходить - Боже упаси! Не рассказывал он отцу, да что там отцу - никому на свете, как ещё на втором году, вернувщись из Владивостока раньше намеченного, не застал он свою супруженицу дома. Придя только утром, та оправдывалась, что заночевала у подруги, а в обед за столом, как бы вспомнив, преподнесла:
        -  Да, звонил Иван Нилыч, велел тебе зайти сразу же, как вернёшься.
        На Нилыча второй год работал Геннадий, перегоняя «Тойоты» и « Ниссаны» из Находки и Владивостока до Хабаровска и дальше. И хоть зарабатывал очень-таки прилично, но давно уже мечтал расстаться с баранкой: длительные перегоны выматывали, да и не столь уж безопасна стала езда по российским дорогам. Но обращаться к Нилычу было не принято. Несмотря на возраст - под шестьдесят - тот кадры свои подбирал без просьб и рекомендаций, и сказанное им однажды не требовало повторения. По - сибирски крепкий, вёл он своё дело один, без компаньонов, и о доходах его никто не знал, а кто знал - был немее немого.
          От Нилыча Геннадий вернулся диспетчером. Сейчас вся братва - шоферня перегонная - зависела от него. Он отправлял на перегоны, получая задание от хозяина, его старались задобрить бывшие дружки - перегонщики. Нет, бутылкой пусть и виски или какого-нибудь ямайского рому, тут не обходилось, это было пустяком. Тут в ход шло ресторанное угощение в «Балыке» или в «Порт-Артуре» и с музыкой, и с цыганами, и со столь богатым при этом выбором красивых, полу -  или ещё менее одетых ресторанных девиц.
          Не отказывался на первых порах от подобного новоявленный распорядитель над шофёрскими душами, только в одном был твёрд: спиртного за вечер выпивал рюмку, реже две да Алке был верен.
        Но вызвал однажды его Нилыч и коротко, но по - доброму сказал:
        -В ресторанах кутежи устраивает дурак, а умный всему свету на глаза не лезет. Но чтобы жить, как душа хочет - деньги нужны, большие деньги, а у тебя их нет. Я тебя на место поставил, посчитал, что голова у тебя работает. Коль не дурак - поймёшь, а поймёшь - далеко пойдёшь.
        Больше в рестораны Геннадий был не ходок, а деньги… деньги ему шоферюги сдавали сами, аккуратненько, в конвертах, вместе с путевыми листами на выгодные рейсы.
          Не раз и не два ночевала жена его законная у подруги, огрызалась, если он начинал выказывать своё недовольство, ласками да шутками заглаживала, если не очень возражал. Но рост его в делах хозяина шёл в гору и через пять лет достиг, казалось, пика: Нилыч, ворочавший делами единолично, предложил ему стать компаньоном.  А когда ещё через пару лет сдало сердчишко у Нилыча, все дела по управлению фирмой оказались в руках Геннадия Андреевича. С тех пор  свободного времени, которого и до этого было с гулькин нос, не стало совсем. Тут тебе и в Японию наведываться приходилось, и в Корею, а уж по городам российским, на таких-то просторах, только самолётные рейсы и спасали. Скоро делаешь - больше сделаешь, так говорить стали сейчас. Это тебе не хрущёвские времена, это тот чудак любил повторять, что коль скоро робят, то слепых родят. Сейчас иначе: коль смел, так семерых съел, а если можешь, так сколько хочешь. Утром, проснувшись, Геннадий вернулся ко вчерашнему разговору:
      -Вот так, батя. Ты давай думай да ликвидируй всё своё хозяйство и приезжай ко мне. Ты у меня там за главу  семьи будешь.
       -Как ликвидируй? Всё, стало быть, раздай - распродай? Да тут каждое бревно моими руками положено, каждая дощечка вот этими мозолистыми  прибита.  Мы с матерью сколько тут труда вложили - всю жизнь!
       -Верю, батя, верю, расставаться со всем этим жаль. А надо. Ну, скажи, кому ты здесь нужен? Это пока работал - Да! - нужен был всем. Но это было давно. Годы твои уже не те.  Понимаю, за тот старый труд люди уважают тебя, при встрече, наверное, шапки снимают. Но теперь надобности в тебе ни у кого нет, никому ты здесь не нужен. У тебя только я, и нужен ты только мне.
          Долго ещё размышлял старик над словами сына после скорого его отъезда, и так, и этак поворачивал и видел: а ведь прав был Геннадий. На самом деле, вот была  жива Любаша, были они нужны друг другу  каждый день, да что там - каждый час. Чуть один отлучился куда, другой уже через час ищет, где он,  что делает, всё ли с ним ладно. До пенсии, на работе, там тоже нужен был людям постоянно. А сейчас? Работы нет и…Любаши тоже нет. Ну, кому до него дело? Кому интересно, как он спал сегодня, что ел или не ел совсем, чем занимался? Разве его совет, слово его нужно кому-либо? Разве в помощи его кто-нибудь нуждается? Страшное обнаружил Андрей Гаврилович - стал он ненужным  человеком. Умом понимал: всех под конец жизни ожидает такой удел - сердцем смириться не  мог. И всё больше убеждал себя, что нужен он сыну своему, ему, своему последышу, может быть, словом своим отцовским, поддержкой своей моральной, что ли, как это принято сейчас говорить, тем чувством, что родная душа рядом.
        После, уже в вагоне, свернув постель, смотрел он на безбрежье сибирских просторов, а в уме представлял, как обрадуется сын его приезду, как захлопочет сноха и как он сам, Андрей - сержант, будет няньчится с Настенькой, внучкой своей, тоже единственной. Вот уж ей он будет больше всех нужен, у неё и близко рядом за эти годы никакого деда не было. Будут они ходить где-нибудь в парке - есть же там парк, - и Настенька будет держать его за руку, а он слушать её болтовню детскую, отвечать на вопросы почемучные и рассказывать ей, рассказывать. Погоди-ка, а что рассказывать-то? Сказок, так он, вроде бы, их и не знал. Про службу свою длинную да про войну - так не мальчишка Настенька-то, не интересно ей будет об этом слушать.
        -Про Любашу расскажу, про то, как жили мы с ней, - решил старик, - а вот эта Машенька - подружка нас и подружит. - И любовно гладил рукой коробку почти метровой длины, где спала, не ведая судьбу свою, огромная кукла в сарафане и кружевном кокошнике, с толстой косой ниже пояса. Не поленился старик обойти чуть ли не все магазины Тайгинска, пока не наткнулся на это чудо в каком-то нынешнем супермаркете. Были там ещё разные Барби, Виолы заграничные, размером куда как меньше своей цены, хоть и красивые, но не по - нашему какие-то поджарые, сухопарые, словно пожалел на них мастер материала, или на диете они все были. А вот Машенька среди них, дистрофичных, выглядела, по его мнению, настоящей русской красавицей. Представлял, как подойдёт к двери на его звонок внучка, и он впереди себя введёт в коридор это чудо и скажет:
        -  А вот и подружка к тебе приехала.
Улыбаясь, видел всю картину будущей встречи и задрёмывал сидя, убаюканный равномерным постукиванием колёс на стыках рельсов.
         А поезд мчал и мчал его через бескрайние просторы всё дальше и дальше на восток, на самый край огромной страны, всё дальше от родных мест, но к родным людям.
         Всё вышло не так, как представлялось. Когда около восьми утра он позвонил в квартиру, не открывали довольно долго. Наконец, за дверью послышались шаги.  «Геннадий», - определил старик. Тот, видимо, посмотрел в глазок и ещё там, за дверью, заорал:
          - Батя!
Миг - и Андрей оказался в объятиях сына.
         -Батя мой! - шумел тот. - Решился, наконец-то!
         -Да вот, решился, - смущённо бормотал Андрей Гаврилович, - ликвидировал всё и поехал.
         -Алла! - закричал Геннадий, не слушая отца. Ты посмотри, кто  приехал, батя мой! Ты давай раздевайся.
         В дверь не то вошла, не то вплыла молодая женщина в халате из чего-то блестящего с огромными цветами, длинном, до полу, руку протянула.
        -Здравствуйте, Андрей Гаврилович.
Встреть он её на улице, никогда бы не подумал, что Алка это соседская, девчушка шабутная. Обнять, было, хотел, да оробел что-то, пожал руку и с радостью:
         -Здравствуй, Аля!
        -Алла Сергеевна, - поправила та. - Раздевайтесь, проходите, - и, отойдя, распахнула дверь в комнату.
        -Во! Видал? - засмеялся Геннадий. - Поправляет, Сергеевной величать велит.
        - Ну и правильно, - защитил сноху Андрей, - Сергеевна она и есть, свата моего Сергея дочь. А что отчество требует, так тоже верно: не маленькие уже.
         Говорил, а сам понимал фальшивость слов своих. У них-то в деревне это нигде и никогда не бывало, чтоб свёкор со снохой друг друга по имени-отчеству звали. Да она одной этой поправкой его на место поставила. Ну, да сейчас что о том: новое время - новые песни. Говорят, вот так делай, значит, так и будем делать. В чужой монастырь со своим уставом не ходят.
       А Аля-Алла и впрямь показала себя хозяйкой расторопной.
       -Мойтесь с дороги, Андрей Гаврилович, а я завтракать соберу. Гена, покажи, где и что.
       Смотрел Андрей на устройство комнаты умывальной, дивился, но помалкивал, виду не подавал. В ней кровать двуспальную поставить можно и  пару  шифоньеров с бельём да одеждой, посредине место для танцев осталось бы. Стены кафелем цветным узорным облицованы, зеркало во всю стену. Раковина фаянсовая или мраморная в квадратный метр, над ней краны и краники блестящие. У зеркальной стены стол да масса полочек разными флаконами  да коробочками заставлены. Не умывалка, а чудо-зал для наведения чудо-красоты.
       Вступили в гостиную. Вот тут и оценил он Алсергеевнину расторопность. Огромный стол ( Андрей прикинул - персон на двенадцать) от края до края был заставлен разной снедью в тарелках и тарелочках, вазочках, баночках, на подносиках. Но не это удивило его. В центре стола одна к одной стояли четыре бутылки водки с каким-то хитроумным названием. « Неужели Гена пить стал?- мелькнула мысль. - Да нет, гостей, наверное, ждут».
         -Или гостей многих ждёте? - спросил он у Аллы, вошедшей ещё с каким-то не то салатом, не то винегретом.
         - Один у нас гость - вы, дальний и дорогой, - ответила она, особо подчеркнув последние слова. - Давайте присаживайтесь. С дорожки вот выпейте, для отдыха и за встречу, - и, придвинув к нему гранёный стакан, наполнила его до краёв. Плеснула на донышко себе и Геннадию в крохотные рюмочки на тоненьких ножках.
        Шут его знает! И слова, вроде бы, не обидные, и обращение такое приветливое, на «вы» да по имени-отчеству, стол для встречи накрыт так, что впору и президенту. Но много лет прожил Андрей Гаврилович, со многими людьми встречался-общался, а потому во всей этой встрече, в словах Аллиных, вот в этом налитом до краёв ему, восьмидесятилетнему старику, стакане чувствовалась неискренность, фальшь, более того, насмешка какая-то, пренебрежение какое-то, унижение, поданное под соусом радости. Но вида подавать, враз бы поставить Алсергевну на место было нельзя: ему тут жить, а потому принимать надо всё как есть, со временем всё на места встанет само собой.
         Уселся Андрей, тарелочки с закусочками от Аллы Сергеевны принял, а она уже с рюмочкой через стол тянется.
        -С приездом, Андрей Гаврилович! Мы рады вас видеть и рады, что выбрали вы время и приехали навестить нас, погостить, посмотреть, как мы живём. Жаль, нет больше тёти Любы, мы бы ещё более были рады, когда бы вы оба приехали. За ваше здоровье! - и рюмочкой своей о его стакан, со звоном!
        Смешался Андрей. Ведь вот в вагоне за добрую неделю пути до мелочей представлял себе эту встречу, не раз обдумывал слова свои, какие, когда и кому скажет. И они находились, и казались важными, весомыми, главное - нужными. А вот тут после Алсергевниных слов, где прямо-таки с вызовом подчёркивалось, что гость он тут и только погостить приехал, смешался. Ведь знала, наверняка, знала от Геннадия, что не гостить, а жить приедет он к ним, жить до конца дней своих. Смешался, забыл приготовленное кэвээновское домашнее задание, не знал, что ответить, а потому постарался свести всё на шутку:
        - Конечно, за встречу бы выпить надо сначала, да, я думаю, с этим успеется. За другое бы в первую очередь выпить-то. Ведь десятый год идёт, как вы поженились, а мы вас только в письме и поздравили. Так вы уж позвольте мне, старику, это сделать сейчас.
       -Ой! - хлопнула в ладоши Алла, теперь уже не притворно - радостно, а по - настоящему, от души, видимо, понравилась ей свёкрова затея. - Как хорошо! Отпразднуем свадьбу ещё раз, теперь уже при родителях. Минуточку!
       Она вскочила, бросилась к шкафу и вернулась с тремя высоченными фужерами и бутылкой шампанского.
       -Гена, открой! Для такого тоста водка не годится, - и села, торжественная, ожидая дальнейшего.
        Дождался Андрей, пока Геннадий наполнил фужеры, встал, взял свой за ножку длинную рукой своей изработанной - подрагивала она то ли от старости, то ли от волнения - и заговорил снова, на сей раз хоть и дрожащим, но с торжеством этаким, как и положено в таких случаях:
        - С законным браком вас, дети наши! Дай вам Бог прожить всю жизнь в любви и согласии, каждый день радоваться друг другу, как мы с Любашей… - Запнулся. Запершило в глазах и в горле, сдавило что-то, влага солёная, ненужная, невесть откуда-то взялась, поползла на глаза, да пересилил себя, улыбнулся и закончил торопливым шёпотом:
        -Дай вам Бог!
        Зазвенел хрусталь свадебным звоном. Видел старый по лицам молодых, что «свадьбой» этой радость сыну доставил: улыбался тот широко и дважды повторил:
        - Спасибо, батя!
И сноха, чувствовал, довольна: тоже улыбалась и говорила:
       -Спасибо, Андрей Гаврилович!
Усевшись на место, решил завершить бодренько так:
      -А ведь горько, ребята! Горько! 
Вот тут уж по - настоящему засмеялись все. Встали  «молодые», обхватила Алла Геннадия за шею обеими руками и звонко так в обе щеки и в губы расцеловала. А Андрей, глядя на них, молодых, красивых, счастливо улыбался и растроганно бормотал:
         -Вот так и живите, радуйтесь друг другу, каждому дню, радуйте тех, кто вокруг вас, чтоб всем было хорошо, на вас глядя.
        -А мы так и живём, бойко ответила Алла, но было в словах её, пожалуй, больше не утверждения, а вызова какого-то.
       Уже около часа находился здесь Андрей Гаврилович, но ни разу не услышал детского голоса. Когда приехал, рано ещё было, подумал, что спит Настенька, и говорить старался потише. Но вот уже и девять часов, пора бы и проснуться, пусть и в такой неге, но не до полудня же спать. Спросил негромко:
        -А Настенька-то где? Спит, что ли?
      - Она с Долли, ответила мать и громко позвала: Ненси, Долли, идите  сюда!
        В распахнутой двери показалась девочка. Лёгонькое, но удивительно красивое платьице и беленькие гольфы составляли весь её наряд, а золотые серёжки и золотой крестик вершили его. Волосы острижены коротко, под мальчика. Она показалась деду такой ослепительно красивой, такой сказочной принцессой, что он в первое мгновение онемел. Не на наряд смотрел Андрей, ни причёску, ни украшений  её он не видел, а только лицо её. На нём утренней свежестью налитые блестели две голубые озеринки, казалось, такие глубокие, что утонуть в них можно было, - Любушкины глаза. Рядом с ней стояла сухощавая женщина лет тридцати, в строгом чёрном костюме. Это, видимо, и была Долли.
         Девочка взяла руками края платьица, развела в стороны и, присев слегка, негромко сказала:
        -Доброе утро!
Бросился к ней Андрей, не слушая слов её, на колени перед ней встал, руками своими, большими, старыми, прижал к груди худенькое тельце её и, захлёбываясь, шептал:
       - Здравствуй, Настенька, внученька моя, голубушка ясноглазая! Здравствуй!
Прочь отлетело и забылось всё, что было в течение последнего часа: и какая-то неловкость своего появления тут, и скрытая, но всё-таки проглядывающая недоброжелательность снохи, и этот боярский стол. Внученька его единственная, кровиночка небесноглазая была перед ним, и её только видел Андрей, и в ней  хотел увидеть радость такую же ответную.
         - Ой, погоди-ка! Я же подружку тебе привёз, Машеньку.
Бросился из комнаты в коридор, внёс коробку свою метровую и, раздёрнув банточные узлы, раскрыл. Кукла лежала, закрыв глаза.
         -Спит, - прошептал он. - Ничего, мы её сейчас разбудим. Вставай-ка, Машенька, приехали.
Он достал куклу, поставил перед Настенькой.
         - Смотри, проснулась. Поздоровайся, Машенька с Настенькой, - он наклонил голову куклы, и она что-то пискнула.
Девочка в ответ опять развела пальчиками платье и присела.
         -Держи, золотая моя, свою подружку.
Долли презрительно сжала губы и негромко сказала:
         -Фи! Кухарка!
        - Почему кухарка?
        - У тебя же есть Барби. Та настоящая леди, а эта, посмотри на неё хорошо, только для кухни, для прислуги подойдёт.
       Андрей Гаврилович смотрел на них, переводя глаза с одной на другую,  ничего не понимал  и, наконец, не выдержал:
        -Они что это? Они на каком языке разговаривают? Что они говорят?
       - На английском, - поднялась из-за стола Алла Сергеевна. - У Ненси сегодня английский день, поэтому она и говорит на английском, и делает всё так, как делают дети в Англии. Долли учит её этому.
       -Это, что же, за весь день Настенька ни одного русского слова не скажет?
      -Нет, не скажет, - отрезала мать. - А потом, Андрей Гаврилович, она у нас не Настя, а Ненси, так и зовите.
       - А завтра у неё какой день будет? Мне же с ней погулять, поговорить хотелось бы, рассказать что-нибудь, да и от неё услышать.
      -Завтра у неё французский. Гуляйте, говорите, когда она свободна, только вам говорить придётся на русском, а отвечать она будет по-франзузски. Представляю! - усмехнулась Алла. - Да и времени у неё для прогулок не так уж много: ещё музыка, танцы, урок макияжа да и многое другое. И всё это на иностранном.
        -Ну, а русскиё день когда? Он есть? - с надеждой спросил Андрей Гаврилович.