Ивановы (Люди и судьбы)
ИВАНОВЫ    (ЛЮДИ  И  СУДЬБЫ)
                                      - Хорошо воюешь, солдат, спасибо тебе.
                                                                  Как фамилия?
                                                              -  На нашей фамилии, товарищ генерал,
                                                                  вся Россия держится: Ивановы мы.
                                                                                            (Из разговора после боя.)
                                                                 
    
- Ты что уже которую ночь не спишь? – вот таким вопросом встретила меня родная моя, когда я зашёл на кухню, где она уже который час гремела чашками, кастрюлями – готовила завтрак. – О чём ты опять думаешь? Что тебя беспокоит?
Радость ты моя! Мы уже сорок лет с тобой вместе. Ты часто говоришь: «Я тебя наизусть знаю», - так неужели на этот раз не догадалась? Ностальгия меня мучает, хоть, по правде сказать, не люблю я этого слова. Есть же у нас в нашем русском языке какое-то подходящее слово, равноценное этому. Может быть, тоска? Тоска по чему-то или по кому-то, давно ушедшему, что никогда не может вернуться? Воспоминания об этом будоражат душу, не дают спать. Картины того, ушедшего, встают перед глазами, хотя они закрыты, настолько ясно, как будто это было два-три дня, ну неделю назад. И деревня наша, небольшая, в одну улицу, и лес, где, я думаю, знал каждое дерево, и земляничные поляны в нём. Но больше всего вспоминаются люди: женщины, старики, девчонки и мальчишки моего возраста, верные, милые друзья моего детства. Я вижу их – глаза не просто закрыты, а сжаты, - вижу такими, какими они были тогда, но не неподвижными, как в музее восковых фигур: они бегают, смеются, играют, идут со мной за ягодами или грибами, катаются на горках. Я весь в видении того давнего-давнего времени. А вот и семья наша. Ванюшка прибивает скворечник на высокой палке к воротному столбу. Анютка  смотрит на него из-под ладони, так как стоит лицом к солнцу. Игнаша на паре лошадей подъехал к воротам с пустой бочкой на телеге: опять поехал на станцию за горючим. Тут мама выскочила на крыльцо: «Игнаша, хлебушка возьми с собой!» Что это? Ностальгия? Я измучился, Мне надо снова побывать в родных местах, иначе я иссохну от этих воспоминаний. Я езжу туда, не часто, но езжу. Эта поездка для меня – прекрасная подзарядка. Вот съезжу и потом целый год, два, три чувствую себя прекрасно, как будто всех повидал, со всеми поговорил. А ведь их, людей тех далёких времён, и в живых-то большинства уже давно нет. И мамы нет… И деревни нашей уже нет…И место, где она была, распахано, заборонено, засеяно. Остались только на краю бывшей деревни три могучих тополя, которые из-за их толщины и спилить-то, видимо, никто не мог, да кладбище на солнечной опушке леса, и бродит по нему, по затравеневшим могильным холмикам прохожее колхозное стадо. Те, кто на нём, умерли сегодня совсем, ибо умерла память о них. «Человек жив, пока о нём помнят», - так говорили в народе. Об этих уже никто не помнит. Это я по приезду ухаживаю за маминой могилой, обихожу её, но таких могил, как её, всего несколько, на двух руках пальцев хватит, чтобы их сосчитать. Но последние пять лет и я не был там.
    - А я знаю, почему ты не спишь, я же тебя наизусть выучила (вот, опять!): ты снова о Выселках своих думаешь. – По самому больному ударила моя благоверная, действительно, знает, действительно, выучила. – Чего думать-то? Собирайся да поезжай. Поживи, пока душа успокоится, дяде Грише да тёте Кате подарки не забудь.
    И вот железная дорога, потом автобус до райцентра, а на последних семи километрах меня нагнал «Жигуль».
    - Далеко?
    - До Светлой, вообще-то. Но сначала дальше, до бывших Выселок.
    - А я ещё дальше. Садись, подвезу.
И вот я на кладбище. Могильные холмики ещё больше осели, спрятались в густой траве: нынче скот тут ещё не был. На большей половине крестики подгнили, упали. Мамина могила, подправленная прошлый раз, тоже требовала ухода. Я выкопал из земли зарытые лопату и грабли, сходил к дальнему кусту за ведром, в котором носил песок из ямы, и принялся за работу. Это отвлекало от посторонних мыслей, я был тут не  один – с мамой. Она гладила меня по голове, говорила тихонько: «Родной мой! Что-то на этот раз тебя долгонько не было. Не болел ли?» - «Нет, мама, твоими молитвами здоров я, Господь даёт ещё мне силы. А не ехал потому, что дорабатывал последние годы перед пенсией, да, наверное, по лености своей. Прости меня, родная моя! Сейчас не буду работать, постараюсь приезжать почаще». Конечно, этого разговора не могло быть, но мне казалось, что она тут, видит и слышит меня, говорит со мной, и я по-настоящему разговаривал с ней. Услышь меня кто-нибудь со стороны, подумал бы, что заговаривается человек, не смог бы, наверное, понять меня. Что ж, Бог ему судья. Но слышать было некому, на кладбище я был один. Шумели деревья над моей головой, перекликались какие-то пичуги – я не слышал этого: я был весь вот тут, в этом разговоре, видел сцены моего детства, видел так ясно, как будто сидел перед огромным телевизором. Вот мама пришла с работы – косили пшеницу, - достаёт из корзины горбушку хлеба – не доела в обед, сохранила – и подаёт мне: «Это от заюшки гостинцы». И я ем эту горбушку от заюшки с такой радостью, что не было тогда ничего вкуснее её. Потом из корзины появляется горсть клубники. «А это вот от белочки, Она собирала да в гнездо своим бельчатам носила, а когда узнала, что ты у меня есть, дала для тебя». И эта лесная клубника, которой мы наедались досыта на ближайшей лесной опушке, была слаще всякого сахара, о котором я много слышал, но пока ещё не пробовал. Вот она подоила корову, входит с подойником и опять с присловинкой: «Кто парное молоко пьёт, тот богатырём растёт». А вот я прихожу с выпускного с аттестатом в руке. «Всё, мама, учёбе конец. Теперь я работать буду». – «Нет, сынок, теперь тебе дорога в институт. В шитную нитку вытянусь, а тебя до конца выучу, чтобы дорога перед тобой широкой была».
    Только когда солнце направилось к горизонту, я оставил кладбище и пошел к тому месту, где когда-то были родные Выселки. Не найти бы их: рапахана деревня, колышется на ней волнами поспевающая пшеница, но три тополя-богатыря, что стояли на ближнем конце, живы. Ветер шелестит их листвой, во время цветения устилают они округу пухом, надёжные, верные сторожа места, где бабка-повитуха резала мою пуповину. Постоял, посмотрел. Поле пшеницы…Ближний и дальний лес…Что гнало меня сюда? Отчего не спал я ночами, думая об этих местах? Стоило ли это делать? Стоило, ещё как стоило, иначе почему, глядя окрест, щиплет где-то в носу, а на глазах появляется ненужная солёная влага? Родина! Земля родная! Где бы ни жил человек, куда бы ни забросила его судьба, но родина, место, где он родился, рос, бегал по полянам, валялся на конотопке у родных ворот – всё это, думаю, вспоминается человеку даже в последние перед смертью минуты. Не это ли и вызывает эту самую ностальгию? Не это ли, что вижу сейчас, и даёт мне ту самую подзарядку, с которой живу потом до следующего приезда сюда? Прости меня, земля родная! Я не ухаживал за тобой, не пахал, не засевал тебя, но я всегда помнил о тебе! Дай мне силы достойно дожить срок, отведенный мне Творцом твоим.
    Дядя Гриша и тётя Катя, родная сестра мамы, сидели на лавочке. В письме, отправленном неделю назад, я назвал день, когда приеду, потому и ждали, и готовы были сидеть до темноты. Вот они, единственные родные люди, оставшиеся в этих местах: дядя Гриша из Светлой, а тётя Катя из наших Выселок. Милые мои, вы и не знаете, что это ещё одна подзарядка для меня! После радостных объятий и даже слёз мы сидим за столом. Он разливает по стопкам привезённый мной коньяк и предлагает первый тост за встречу и за то, чтобы она была не последней.
    - Это хорошо, чтобы не последняя, - подтверждаю я, - а то мы встречаемся не часто, а наши дети ещё реже встречаться будут.
    - Ого, хватил! Да как же они встретятся, коль что твои, то и мои по всему белому свету разъехались? Вот ты только посмотри: мы с моей дорогушей девятерых произвели вот в этой самой деревне, в этом доме. А где они сейчас? Ни одного здесь нет. Нет, мы на них не жалуемся: все выучились, все в люди вышли, но не дома. Правда, начало-то всё-таки здесь заложено.  Не раз слышал, как жалуются родители, что сын или дочь плохо учатся. У нас с Павловной четыре класса на двоих да коридор за спиной, а за детской учёбой мы следили. Учёба-то, она ведь от семейного порядка, от домашнего настроя полностью зависит. Мы за Андреевой да Аниной учёбой ой как следили, только и толковали им: «Мы в работе первые, а вы в учёбе первыми должны быть». А остальных потом уже они настраивали. Васятка наш после четвёртого класса упёрся: «Вы по два класса закончили, а мне четырех хватит, чтобы на тракторе работать». Как они за него взялись! Собрали домашний совет – куда там учительскому педсовету! – да так отчистили-вычистили его, что он и нашу школу, и десятилетку с золотой медалью закончил, потом в Москве Бауманский институт и сколько лет уже над этим самым атомом работает. Двое по морям плавают. Андрей атомной подводной лодкой командовал, и на Кубу по Атлантике ходил, и подо льдом в Северном ледовитом чуть ли не месяц находился. Дослужился до капитана первого ранга, а когда контр-адмирала получил, потом куда-то на берег в штабы перешел. В Мурманском сейчас. Володя тоже капитан первого ранга. Этот на нефтеналивном плавает, от Сахалина в Японию да в Америку ходит. – Старик засмеялся: - Знал бы ты, как он команду подбирает. У него судно не военное, торговое, потому служат на нём вольнонаёмные. И вот с каждым, который приходит наниматься, он беседу ведёт лично. Приглашает к себе в каюту, усаживает и подвигает пачку папирос или сигарет – не знаю. «Закуривай. Поговорим». Если человек берет папиросу – капитан предлагает, трудно отказаться, - говорит ему всего-то одно предложение: «Ступай-ка ты, братец, на берег. Вот курить бросишь, потом и приходи, поговорим». Весь экипаж знает его требование: «Кто на танкере закурит, высажу посреди океана, и добирайся до берега пешком». Думаешь, откуда он такое требование вынес? А из дома, из семьи своей, потому как требовали мы с них всегда сполна, никакую провинку не спускали, но и за добрые дела добрых слов не жалели. Двое у нас в медицине. Аня какую-то докторскую защитила. Я смеюсь: «Кто её, эту докторскую, обижал, что её защищать надо?» Она сейчас профессор, в институте медицинском преподаёт, очень учеников своих хвалит, говорит, что уж сильно они у неё умные, всё знать да уметь хотят. А Вера, та хирург. Эта жалуется, что очень устаёт на операциях: то у неё не одна в день, то одна, но несколько часов длится. Студенты, которых на практику посылают, только и хотят к ней попасть. Витя где-то в Африке на самом юге инженерит уже двадцать лет. И остальные все на месте, всем нужное дело нашлось.  Вот я и спрашиваю, откуда это, чтобы из нашей деревни, из родительской семьи, у которой всё образование в четыре класса уместилось, вышли вот такие нужные люди? Понятно, что школа их учила, школа им знания дала, но воспитание это, нацеленность на эти знания – это дело семьи, родителей и старших детей заслуга. Заговорил я тебя и про коньяк забыл, - он налил по второй. – Правила во всяком деле есть, только забывают люди о них. Ведь в заповедях Божиих как сказано? «Возлюби ближнего своего, как самого себя,  и благо ти будет». А у нас что? В иных семьях вместо этой любви шум да гром, да пыль столбом. Вот у этой выпивки и то правила есть: первая – для здоровья, вторая – для разговора, третья – для песен, а четвёртая – для бесования. Когда люди в пляску идут? После третьей им ещё рано, а вот после четвёртой – дай гармонь, пусти побеситься. Нам с тобой это уже не надо. Давай выпьем по второй да и за разговоры.
     И длился наш разговор далеко за полночь, тётя Катя давно уже ушла спать, не мешая нам. Стояла на столе выпитая до половины бутылка – мы её больше не трогали, - а мы говорили и говорили о жизни нашей, вспоминали события, давно прошедшие. Что делать – ностальгия. Утром, едва начало светать, дядя Гриша потащил меня на рыбалку.
    - Пойдём-ка,  дружок, авось, по паре гольяшков выдернем, вот и завернёт Павловна из них пирог нам на завтрак.
Мы шли по спящей ещё улице, лишь в редких домах светились огоньки, видимо, хозяйка готовила ранний завтрак или спешила на какую-то раннюю работу.
    - Вот смотри: живёт в каждом доме своя семья, в каждом свои радости, свои печали, горя свои. Вот в этом мать сына потеряла уже почти  двадцать пять лет спустя после войны, а потеряла в бою, на войне. На Даманском это было. Потом внука воспитывала, он годовой ей достался. Вырастила, выучила. Офицером стал и тоже, как отец, пограничником стал, служит на границе. А в этом доме в ту субботу свадьба была. Ох и погуляли! Три дня песни звучали да пляска была. Так что горе и радость, жизнь и смерть всегда рядом ходят.
- Дядя  Гриша, - перебил я, - да откуда ты все это знаешь?
- Хо! Откуда? – Старик возмутился. Он даже рассказывать перестал, взялся за удилище, выдернул удочку из озера, внимательно осмотрел насаженного червяка и закинул снова. - Я всю жизнь тут прожил, а ты когда уехал, тебе сколько лет-то было?
- Четырнадцать.
Во! Четы-ы-ырнадцать! Времени с тех пор прошло немало, тебе вон головушку твою снегом запорошило. А много ты с тех пор о своей деревне знаешь? Она за эти годы совсем хезнула и исчезла, как будто её и на земле не было: эта перестройка – будь она проклята! – до того довела, что одни, старые, перемерли, другие, помоложе, разъехались, кто куда. Какие-то дома, что получше, развезли да в других местах поставили, а то место, где деревня стояла, распахали. Что от нее осталось? Пустое место только да память, что была такая. А как в ней люди жили эти годы? Чему радовались, над чем огорчались – что ты об этом знаешь? Что о людях, живших там, ты знаешь за эти почти полсотни лет? Живете по городам в каменных высотках, каждый в своем скворечнике, и даже на одной площадке не каждого своего соседа знаете, как его зовут. Что? Не так? – Я согласно кивнул головой. – Вот так! А в деревне как? Я вот все говорю: моя хозяюшка, бывало, корову подоит, с подойником из пригона идет, а соседки уже знают, сколько она надоила. Это, конечно, шутка. Но в деревне – заметь – в любой! – все и всё друг о друге знают, тем более в соседнем деле. Тут все радости и горести на виду. И относятся люди к ним душевнее, с сочувствием: радостям радуются, горестям огорчаются. Душевней народ в деревне! А я с этими семьями всю жизнь рядом прожил, так как же я о них знать не могу? Давай, вот я рассказывать-то начну, так нам с тобой этих разговоров не на одну рыбалку хватит.
    Я, безусловно, был рад этому. Знал по предыдущим встречам, что рассказчиком дядя Гриша был непревзойденным. Он не просто перечислял события, но и давал им свою оценку, так строил рассказ, что картина того или иного события зримо вставала перед глазами слушателя. Он старался не пропустить малейшие мелочи. Мне нравилась его речь, неторопливая, плавная, в которую местами ввертывались такие местные словечки, что в наше время уже не употреблялись. Я переместился со своей удочкой поближе, чтобы не упустить ни одного слова, и приготовился слушать. Вот  когда сожалел, что не захватил с собой наинужнейшую на этот раз штуку – японский диктофон, способный записывать чью-либо речь в течение пяти часов.
    - Мы коевадни с моей Павловной вспоминали, как все эти беды начинались. Ведь вот сколько лет прошло, а в памяти так сохранилось, как будто уж если не вчера, так на той неделе было. В доме том, где сейчас Мария Григорьевна  живет, жил Николай Иванович со своей Матреной Савельевной. У них  четыре сына было, младший Григорий, тезка мой. Когда война началась, мне десятый год шел. Ох, и парень был Григорий этот! Дядя Николай смехом говаривал: «Мы с Мотей всю свою красу-басу в последыша склали да еще у всех соседей заняли». Волосы воронова крыла шапкой на голове, брови вразлет, черным-черны, лицом красен, плечи, фигура – Добрыня Никитич!  Николай-то Иваныч на гармошке играл, к тому и сыновей своих приучил, но когда гармонь в руки Гриша брал  - тут ему братья и в подметки не годились. Как развернет свою голосистую да грянет плясовую, тут бы и  безногий заплясал, да не на чем. Под Гришину гармонь поплясать в праздничные дни приходили парни и девки не только наши, но и с окрестных деревень. И уж в ту ночь гармонь да пляски в летнюю пору утихали только на рассвете, когда добрые хозяйки вставали коров доить. Гришин голос на всю деревню слышен:
                           Мы по улице идем,
                           Не судите, тетушки:
                           Дочерей ваших ведем,
                           Спите без заботушки.
А вот  в то предвоенное лето эти пляски стали короче, но не потому, что прошлые лета охотку сбили или у гармониста пальцы судорога свела. Нет, причина тут была другая: она в шелковую юбку да в батистовую кофту была наряжена. – Дядя Гриша рассказывал, а глазами все-таки следил за поплавком, и когда тот унырнул, резко подсек. Громадный окунище в добрый лапоть величиной отчаянно сопротивлялся, но рыбак не стал резко рвать удочку, чтобы выкинуть его на берег. Он плавно подтянул его, подвел снизу сачок и вытащил добычу на берег. – Ишь ты, разбойник какой! Польстился на моего червячка, да и заглотил. Только не тот попал. Умница! Спасибо тебе! Есть мне сейчас чем перед Павловной оправдаться, а то бы опять сказала: «Проточил лясы, старый, вот рыбка-то мимо тебя и проплыла. У меня уже корочки готовы, а что я буду в пирог заворачивать? Вон старые калоши есть, будешь их в пироге жевать: они резиновые, надолго хватит». – Он насадил нового червяка и снова забросил удочку. А я, увлеченный рассказом, совершенно забыл о своей и вспоминал, как и по нашей деревне шеренгами ходили парни и девчата и пели песни. Что это были за песни – сейчас не помню, но явно не частушки, а какие-то протяжные, как у нас называли – проголосные.
    - Он, наверное, и к нам в деревню приходил, сказал я, желая подтолкнуть дядю к дальнейшему рассказу.
    - Вот, - подхватил он, - к вам в деревню и приходил, так как зазнобушка его была из вашей деревни. Бывал он тем летом там и не только в праздники, но и каждую ночь: Любушку-голубушку свою до ворот проводить надо было, а это три версты туда да три обратно. Ну, да для милого дружка семь верст – не околица. А звали эту голубушку Агатой. Шут его знает, почему родители ее так назвали, имя-то, как будто, и не наше, не русское. Да не об этом речь. Голосистая была девка и плясать мастерица. Девки устают, с круга одна по одной убираются, а она от начала до конца выдрабливает да частушки поет
    - Как ты, Агатка, не устаешь? – спрашивают ее.
    - А вот когда Гриша устанет играть, тогда и я отдохну. – А Гриша разве устанет, коль его Агата пляшет?
Резкий толчок чуть не выбил удочку из моих рук. Огромный окунище свечой взмыл из воды и с шумом плюхнулся обратно.
    - Лапоть! – закричал старик. – Подсекай да тяни тихонько, а то леска лопнет, уйдет! – Следуя его советам, я подтянул рыбину к берегу, и дядя Гриша подвел под него сачок. – Хорош! Родной  брат моему, да все равно не тот попал. Вот и успокоится моя Павловна: из этих двух лаптей пирог во весь стол будет. - Видимо, начался жор, и в течение каких-то десяти минут мы вытащили еще по одному. – Хватит, - остановил он меня, - не к чему рыбу переводить, надо и на завтра оставить. Вторую парочку надо Сергеевне унести: гости лорогие у неё. – Тётя Катя встретила нас ворчанием:
    - Что вы так долго? У меня уже тесто перестаивается, пока вы своих гольянов ловите.
    - Так ведь они в воде, а мы на берегу, - отшучивался дядя Гриша. – Пока звали их, да пока они на берег вышли, вот время-то и прошло. На-ка, глянь на гольяшков, а то мы и знать не знаем, понравятся ли.  – Тётя Катя посмотрела.
    - Ну вот, эти всё-таки ладно. Спасибо тебе, золотой ты мой! – и улыбнулась, и погладила его старой рукой своей по голове, как малого ребенка. - Давай-ка, парочку очисти да распори их по хребту, а не по брюху. На пирог нам двух хватит, а других двух унеси Марии Сергеевне, у неё гости, пусть их побалует.
    - Я так же думал.
    - Вот и ладно. Столько лет вместе, стало быть, и думаем одинаково.
Я пошел чистить рыбу, а дядя Гриша понес окуней соседям. Вернулся он скоро.
    - Звал назавтра Ивана рыбачить, а они, оказывается, завтра рано утром уже уезжают.
    - Опять кончилась радость у Сергеевны, опять куковать будет одна-одинешенька.
    - Да нет, не одна,  Мишатку-то они оставляют. Куда его там, в лес да в горы? Будет следующего ростить да учить, опять пограничником будет.
    - Не знаю, не знаю, - засомневалась старуха. – Она Ивана-то ростила, ей сколько годков-то было?
    - Так за сорок.
    - Вот то-то и оно. А сейчас ей седьмой десяток идет, может и не успеть вырастить-то. – Она разговаривала, а руки её ни на минуту не оставались без дела: то на большом листе сооружали пирог, то клюкой шуровали в печи – и все это выходило у ней как-то особенно ловко, по определенному порядку, видимо, многолетний опыт подсказывал, что за чем делать. – Пойдите-ка, мужики, да капусту полейте с утра, а то денек-то, похоже, нынче разгуляется жаркий.
Мы отправились в огород. Ну что там за работа на двоих - полить два десятка капустных лун из бочки, что стояла рядом с колодцем?
    - Колодец- то я тут выкопал давным-давно, - рассказывал дядя Гриша. – Река-то от нас видишь где, далеко, не натаскаешься. А поливки в огороде тьма-тьмущая: тут тебе и капуста, и морковь, и огурцы, и всякая всячина – и все это воды просит. Семья была немала: ребятишек-то девять было, да мы двое, да родители мои, да Катина мать жива была, а  за стол садились все враз, потому и садили всего помногу. Это сейчас нам с гулькин нос надо, двоим-то. Ты семьдесят пятый год помнишь? Ох и тяжелый был! Жара – тридцать да за тридцать, и во все лето – не дождинки. А я накануне этот колодец выкопал да столь на удачном месте – на ключах. Сколь ни качай – вода не убывает. Насос глубинный спустил туда и давай качать, картошку поливать. Между рядками пять борозд выкопаю, налью их полные. Пока пятую наливаю, в первой уже впиталось, так я второй раз наливаю. Потом этот земляной валик снова в борозду сваливаю и забораниваю граблями. Зацвела картошка – я второй раз полил. И вот так это сделал на двух третях огорода, а одну треть не поливал, давай, думаю, испытаю, что будет. Пришел сентябрь – стали копать. Гнездо выкопнешь – пять-шесть картошин, и каждая по кулаку да крупнее. На этих третях мы девяносто ведер накопали. Стали третью копать, в гнезде тоже пять-шесть картошин,  но не крупнее голубиного яичка, все в горсть уходят. И накопали мы на том участке шесть ведер такой «радости». Вот ведь он, полив-то, что значит. Правду говорят, что на Бога-то надейся, да сам не плошай. Дети наши, как овощи, в огороде выращены, и у каждого свои вкусы. Как только который приезжает, поздоровкается с родителями и в огород  бегом. Ане только помидоры нужны, Вася, тот арбузы готов не только днем, но и ночью есть, Егору дыни милы, Женьке – горох. Я уж им говорю: «Вы во второй половине августа приезжайте – тогда в огороде все выросло». Вот ты вспомни, когда последний раз репу ел? – Я не мог вспомнить: это было, видимо, в детстве. – Не помнишь? А ведь сколько ее садили! И сырую с грядки прямо хрумали, только за ушами трещало, и печёную, и пироги стряпали. А сейчас ее в редком огороде даже в деревне увидишь, все на заморские фрукты да сладости перешли. Пойдем-ка в дом: у Павловны пироги давно уже готовы.
     Меня целый день грызла мысль, что же там дальше с Гришей-гармонистом, но я боялся, я просто не смел подталкивать дядю к этому разговору, да и занятия наши не способствовали этому. После завтрака, пока не наступила жара, мы в две тяпки пропололи весь картофель, а ближе к вечеру, когда сильный жар немного схлынул, дядя надумал развезти по огороду перепревшую навозную кучу. В две лопаты мы нагружали ручную тележку перегноем, а потом я катил её между картофельными рядками, а он лопатой сталкивал перегной, стараясь не повредить картофельные кусты.
    - Эх, и принесем мы пользы своей работой! – восторгался он. – Дождики пойдут, кой-что повымоют из перегноя, картошку этим подкормят, и нарастет наша бульба каждая по килограмму. На весну при вспашке все перемешается, земля мягче станет. Ведь живу в этом доме восемьдесят лет, а куда-нибудь на свалку восьмидесяти навильников навоза не вывез, все только в огород. Техники сейчас до дуры, весной навоз грейферами в тракторные телеги грузят и на свалку, и на свалку. Ругаюсь: «Вы что делаете, - говорю, - черти безмозглые? Вы же такое добро из дому на ветер пускаете. Почему в огороды не возите? Земля-матушка вам за такой корм спасибо сказала бы». – « Если тебе надо, возьми, хоть со всей деревни к себе в огород свози, только спасибо скажем, - отвечают, - а нам с ним возиться некогда, по огороду его на тележке развозить».
    Вечером, после ужина, мы вышли за ворота и уселись на лавочке. Солнышко – вечный труженик – уже спряталось за горизонт, наступали сумерки, и деревня, умученная дневными заботами и работой, готовилась ко сну. Правда, детва еще бегала по улицам, играя в свои вечные детские игры, но и их уже загоняли во дворы сердитые оклики матерей. Дядя толкнул меня плечом и почти шепотом спросил:
    - Что слышишь? – Я прислушался.
    - Ничего. А что слышать-то?
    - Вот то-то и оно. Слышать-то нечего. А в твоем или в моем детстве в это время что было? Да в разных концах деревни,  не знаю, как в вашей, а в нашей в это время уже до десятка гармоней играло,  да песни раздавались. А где сейчас те гармони и где те песни? Кто спать ложится, а кто у телевизора сидит. Вот придумал человек пакость на свою голову. Нет, не телевизоры я браню. Они-то, пожалуй, и полезны бы людям были, потому как из нашей глухомани не каждый на концерт в Москву попадет. Но ведь ты только посмотри, что по нему показывают? Попереключай каналы и за полчаса увидишь, как пятерых изнасиловали, десятерых ограбили и человек двадцать убили, да столь подробно все это покажут, как будто это школа для начинающих преступников. И вот сидит наша молодежь и смотрит эти уроки бандитизма, и даже Гришина гармонь не оторвала бы их сейчас от этих телевизоров.                                    Вот тут я и спохватился:
    - Что с Гришей-то дальше было? Ты утром начал рассказывать, да не закончил, а днем некогда было.
    - А что с ним было? То же, что и со всеми: дальше война была. Братья его к тому времени уже все своими семьями обзавелись, он один с родителями жил. Задумал и он в то лето жениться. Осенью его бы так и так в армию взяли. Агата без него могла замуж выйти, вот он и не хотел её терять: пусть с его родителями живет да его со службы ждет. Отец его, конечно, отговаривал, ну и мать тоже, что в девятнадцать лет и рано бы жениться, да он настоял. Вот двадцать первого июня и заиграли свадьбу - суббота была, а на следующий день узнали – война. Вот и отпели свадебные песни, через день-два уже другую пели:
                                   Ты мне с перрона,
                                    Я из вагона
                                   Грустно помашем рукой.
Осталась Агата в Гришиной семье вдова не вдова и не мужня жена. Деревню за июль так подчистили, что в августе хлеба убирать надо, а некому. На уборку всех выгнали: и детву школьную, и старух годов до семидесяти. Только излетние, из которых уже песок сыплется, да соплюшек-несмышленышей дома оставили. А хлеба в тот год Бог дал обильные – не проворотишь. А ведь проворотили! Лозунг был такой: «Все для фронта, все для победы!» Вот и ворочали. Да как ворочали! Грыжа вылазила, её заталкивали обратно да опять ворочали. Агату поставили на комбайн штурвальной, а зимой её да еще с десяток девчат отправили учиться на курсы трактористов. Господи! Добрые-то трактора все на фронт ушли, остались только те, которым в наше время давно бы пора в металлоломе гнить. Как только они на них работали? Через час подкручивали, через два подвинчивали, а ведь работали: и пахали, и сеяли , и хлеб убирали. Агата, как только с поля домой, так первый вопрос: «Письмо есть?» И Григорий про свою голубку не забывал, наверное, иной раз не доест, другой раз не доспит, а письмо напишет: часто письма шли. Писал, что служит в разведке, что в госпитале побывал уже дважды, что ордена да медали пока еще помещаются на груди, но места остается уже немного. Хорошие письма шли! И Агата, понятно, писала часто: любили они друг друга так, что, будь они вместе, вся округа любовалась бы ими. Сорок третий год заканчивался, наши уже в решительное наступление перешли, и вдруг как отрезало, нет письма да и только. Месяц нет…два нет…полгода! И похоронки нет, и известия, что пропал без вести – ничего! Мать его все глазоньки выплакала. Да и как не выплакать-то? Таких домов с таким горем, хоть тогда  в каждом свое было, даже в самое-пересамое лихое время не так уж много было: ведь в их дом за три года почтальонка четырежды черную весть приносила – на трех Гришиных братьев и на отца. Как не разорвалось Матрёнино сердце?! Как смогла она это вынести?! Младшенький только оставался, последыш, и от того сейчас ни письма, ни грамотки. Агата почернела, глаза провалились, губы сжаты, говорит резко.  А дома…Вернется, обхватятся со свекровью – она её мамой звала – и…в слезы. Этими бы слезами, что наши бабы пролили, океан-море заполнить, в нем можно было бы этого Гитлера проклятого со всей его сворой утопить. – Дядя замолчал, отвернул лицо, смахивая что-то со щек, и только через некоторое время заговорил снова: Умолила Бога Матрена: пришло письмо, из Перми пришло. – Я подскочил.
    - Как из Перми?
    - А вот так. Не от Гриши письмо, но о Грише. Пишет няня госпитальная, старушка, уж лет за шестьдесят. Пишет, что лежит Гриша   в их госпитале, тяжело лежит, сейчас, вроде бы, полегче. Лежит уже шесть месяцев, четыре месяца молчал, а вот в два последних она все-таки его разговорить сумела. Всё-перевсё она от него узнала, больше всего про любовь его – Агашу.
    - Агату, - перебил я.
    - Нет, про Агашу. Люди её все Агатой звали, а он, видно, заявил ей еще с первой встречи, что Агашей звать её будет. И документы на него у врача все давно готовы, только заладил Григорий одно: «Я домой не вернусь». Оно и верно, потому как возвращаться-то ему не на чем:  обе ноги у него выше колен отняты, никакие протезы на эти обрубки не надеть, и на своих ногах ему не хаживать. А пишет няня для того, чтобы родные знали, где их Григорий находится и что с ним случилось. А уж как дальше быть – им решать. Большое письмо, подробное. Особо писала няня, как она уговаривала Григория, чтоб разрешил он сообщить родным и как благодарен был он потом за то, что уговорила его дальше жить, а то он хотел уже что-нибудь с собой сделать и с жизнью расстаться. Агата, как только письмо прочитала, так сразу и решила: «Я сейчас за ним поеду». Легко сказать «сейчас». Брось работу – завтра же посадят: время военное, за опоздание на работу на двадцать минут садили на два года. Это раз. А второе – деньги нужны, потому что за красивые глаза её к поезду и близко не подпустят. Сколько надо? Сколько билет стоит? Где эта Пермь, куда ехать надо? Над этим она не думала. В тот же час побывала у председателя. А председателем у нас в то время Анна Петровна была. У неё самой на Анисима похоронка на божнице лежала. Отпустила она Агату, хоть права у нее на это и не было, так как трактористы  были работниками МТС, а не колхоза, и даже справку дала, что не сбежала Агата с работы, а едет в Пермь, в госпиталь, за мужем. Побывала Агата у напарницы, договорилась, что та будет работать за себя и за нее. В сорока, наверное, домах побывала, деньги на дорогу занимала, потому что в колхозах тогда деньгами за труд не платили, а платили только тем, что вырастало на полях. Спать не ложилась, захватила хлеба на дорогу да тележку ручную и отправилась в путь-дорогу за любимым. Тележка осталась в первом доме у вокзала, а сама скорей туда. Уж как она добиралась до Перми, на пассажирском или на любом попутном, как госпиталь нашла да с Гришей встретилась, об этом лучше бы её расспросить, да давным-давно  нет её: покоятся страдальцы оба на нашем кладбище. А вот об обратной дороге я слышал. Провожать безногого, за которым жена приехала, вышли многие не только из медперсонала, но и раненые, способные двигаться. Начальник госпиталя выпросил у какого-то чина машину, Гришу санитарки вынесли на руках и посадили. Нашлись добрые люди и на вокзале, и в вагон занесли, и на место определили. А на станции уже ждала подвода, высланная заботливой Анной Петровной, так что обратная дорога трудной не была, тележка не понадобилась. Пока Агата ездила, конечно, вся деревня узнала, что она за Гришей уехала. Едва заехали в деревню, как пацаны по улицам весть понесли: «Гришу везут!» Наверное, первыми примчались три Матренины снохи-вдовы, а на подъезде к дому подводу окружала уже огромная толпа. Сумеряшки уже, с работы все вернулись, и больше всего тут  было баб, у которых на божницах похоронки лежали. Да и другим тоже каждой  хотелось узнать, не видел ли Григорий где-нибудь её любимого, не встречал ли её ненаглядного. Выбежала Матрена встречать кровинушку свою последнюю. В это время снохи, подхватили  Григория на руки, чтоб в дом занести. Не выдержало Матренино сердце, когда увидела сына-красавца, на которого вся деревня любовалась, обрубком безногим на руках снох, не добежала, не обняла – дико закричала: «Гришенька!», грохнулась на землю, и душа вон. Пришлось в дом двоих заносить. Агата на крыльцо вышла и к народу: «Простите, люди добрые, не зову вас в гости: дайте нам в себя прийти, не все у нас ладно». А чему там ладному-то быть? Григория в горницу занесли, на кровать положили, а Матрену в избе, на стол. Агата с Гришей хлопочет, укладывает, а снохи Матрену обмывают-одевают, в последний путь собирают. Вот ведь как судьба-злодейка иной раз заворачивает. Говорят, что от радости не умирают, а тут как разберешь, чего больше у Матрены было, радости или горя от встречи этой. У нее и так за иконами четыре горя лежало, четыре рубца на сердце образовались, а тут Гришу, последыша своего, что у сердца носила, а потом к груди прикладывала, увидела вот таким у снох на руках, где тут радости быть. Пятое горе на четыре навалилось – вынести такое не только трудно – невозможно. Об этом и сейчас вспоминать нелегко, а тогда нам, в соседнем деле, и то было  край, как трудно.
    - Вы, полуночники, сегодня спать-то будете? – высунулась в окно тетя Катя. – Утром вам не подняться на рыбалку. Я на корочки опять завела.
    - Сейчас, моя золотая, через пять минут храпеть будем, - успокоил старик. – Давай, дружок, на сегодня разговоры заканчивать, у нас их на весь твой приезд  хватит.
    Утром мы сидели на своем рыбацком месте.
    - Господи, благослови! – Дядя забросил удочку с насаженным на неё червяком, за ним последовал и я.
    - Дядя Гриша, - я на сей раз не стал дожидаться, когда он начнет свой рассказ. Я ночью не раз думал, как Григорий поведет себя, узнав о смерти матери, ведь основной причиной этого он, наверняка, будет чувствовать себя. Он ехал домой к Агате и к матери, а его появление на руках у снох вызвало материну смерть. – Как Григорий узнал о матери? Как он встретился с ней, с мертвой?
    - Да как узнал? Думаю, ему Агата об этом сказала, как-то подготовила его к этому. Какой разговор был у них, это я не знаю. Когда я утром пришел, Матрена уже в гробу лежала – старики ночью сделали, - а он у гроба. Нет, не плакал, сидел, смотрел на неё  да по лицу рукой гладил. Я зашел, поздоровался, а он даже головой не кивнул, думаю, он и не слышал меня. А вот когда выносить её стали, тут он зарыдал да столь сильно, что слышать это жутко было. Увезли Матрену. Агата его не отпустила мать провожать и сама не  поехала, с ним осталась. После мать моя рассказывала, какой разговор у них состоялся, об этом сама Агата бабам рассказывала.
    - Плачет, - говорит, - слова вымолвить не может, и я вместе с ним. Досыта наревелись, а потом я ему и говорю:
     -Родной мой, хватит плакать, слезами горю не поможешь. Будем думать, как дальше жить.
    - А зачем? – говорит. - Мамы-то ведь нет.
    - Маму слезами тоже не воротишь, а я рядом с тобой, нас двое.
    - Ты на работу, а мне что делать, коль я по нужде на улицу не выйду.
    - Нужда невелика, для этого ведро есть. Погоди, придумаем, и ты на работу пойдешь.
    - У меня для работы ног нет.
    - Любый мой, да все у нас будет.
    - И ноги будут?
    - Будут.
    - Новые вырастут?
    - Нет, новые не вырастут, а коляску какую-то придумаем, на ней и будешь шагать.
     - И ты меня на этой коляске с гармонью на базар песни петь да рубли собирать? Знаешь, кем я тогда через месяц буду? Алкоголиком.
    - Нет, Гришенька, песни петь на базаре ты не будешь. Будет желание – пой дома, с удовольствием послушаю. Я тебе говорю, что коляску сделаем – это будут ноги твои. Погоди, тебя на ней еще дети возить будут.
    - Какие дети?
    - Наши. Какие же ещё? Мы же живые. Жить будем, и дети будут. -  Обняла я его да в ухо и шепчу: Давай будем жить? – Вот тут он слабенько так улыбнулся и отвечает:
    - Ну, раз дети будут, давай будем жить. 
Агата  накормила мужа, пока не вернулись с кладбища люди на похоронный обед, помогла ему спуститься с лавки и хотела унести на кровать, но он возразил:
    - Погоди, буду учиться сам по дому ходить. – Опираясь о пол, он перебросил свое тело на полшажочка вперед. – Вот и первый шаг. Научусь! Буду ходить! – Шагов до кровати получилось много. Пот выступил у него на лице, видно было, насколько трудно и как больно делать ему эти шаги. Агата видела, как он кусал губы, сама шагала рядом, и каждая его боль отдавалась в ней. – Вот видишь, я ведь сам дошел.
    - Сам-сам, золотой ты мой! – Она смахивала слезы со щек, стараясь, чтобы он не видел.
    - Вот еще скамеечку низенькую сделаю, чтобы сначала на неё, а потом на кровать. Погоди, родная моя, я еще все сам делать буду.
    - Конечно, будешь, я ведь об этом и говорю. Ты сейчас один побудь недолго, а я в правление сбегаю: видела, что Матвеев туда проехал, попрошусь у него в отпуск хоть на месяц. – Убежала.
     А в правлении в это время шел разговор председателя с директором МТС. Обсудив колхозные дела, Матвеев хотел уже уезжать, да остановила его Анна Петровна.
    - Семен Игнатьевич, я ведь тут распорядилась твоей властью.
    - Как так?
    - Об Агате хочу сказать. Мы её к ордену хотим представить, а она уже пятый день не на работе.
    - Почему?
Все рассказала Анна: и о том, как полгода не было писем от Гриши, и о нянюшкином письме из госпиталя, и об отъезде Агаты, и о справке.
    - Так у него обеих ног нет? И докуда?
    - Почти по самую сиделку.
    - И она за таким поехала?
    - Не поехала, а на крыльях полетела. Чтоб его со станции привезти, она тележку дворовую с собой захватила, да я подводу на станцию отправила.
    - Вот эт-то ба-а-ба! Мы её к ордену представить думаем, а за это, будь моя воля, я бы ей другой выдал.
    - Но это не всё. Подъехали они ко двору, мать Гриши выбежала сына встречать, а как увидела, что его такого на руках несут ей навстречу, упала и  с душой рассталась.
    - Умерла?
    - Сразу же, у него на глазах.
    - Вот эт-то уда-а-ар для Гриши! Да и для Агаты тоже.
В эту минуту и вошла Агата.
    - Здравствуйте. Простите меня, что мешаю вам, но я только на одну минутку. Семен Игнатьевич, отпустите меня хотя бы на месяц. Мы оклемаемся от всего, что на нас навалилось, потом снова выйду. Отпустите Христа ради. – Голос рвется, дрожит, по щекам слёзы, говорить не может, а сказать надо. Матвеев молчал, только и его губы дрожали, да правая рука нервно гладила пустой левый рукав. Наконец, заговорил и он:
    - Агата, что сейчас Григорий делает?
    - Лежит да думает, как коляску сделать.
    - Какую коляску?
    - Которая ему ноги заменит.
    - Понятно. Ты ведь отпуск на месяц просишь? Война сейчас, все выходные и отпуска отменены. Ты это знаешь. И что через месяц уборка начнется, тоже знаешь. А мы все-таки тебя отпустим. Как, Анна Петровна? – Та согласно кивнула головой. – Вот и ладно. С этим решено. А с трактора тебя снимем, нет, не пугайся, не в наказание. Будешь ты нынче опять работать на комбайне, третий год уже самостоятельно, не штурвальным. И там уж работу мы с тебя спросим. Согласна? – Агата часто-часто закивала головой. – Григорий в учебе что закончил?
    - Семь классов.
    - Скажи ему, что я через день-другой к нему загляну. Беги домой с радостью. – Низко-низко поклонилась Агата.
    - Спасибо вам большущее всем, и за слова спасибо, и за душу вашу. – Дунуло ветерком – нет Агаши. А Матвеев низко наклонился к председателю да негромко так:
    - А тебе, Анна Петровна, другое скажу: узнай как-нибудь тихонько, как у них на этот день с хлебом. Где им сейчас взять, да и на какие шиши, коль на базаре килограмм зерна триста рублей стоит, а до войны три рубля пуд был. Да и вообще всем фронтовикам, кто по ранению в отпуск или совсем придет, с хлебом хоть немножко, на время лечения, но помочь надо.
    - Где взять-то?
    - На то ты и председатель, чтобы из ничего сделать что-то. Имей такой фонд, неприкосновенный.
    - А райком прикажет его сдать сверхпланово.
    - Будь хитрее райкома. Ладно, я тебе об этом не говорил, а ты не слышала.  Сейчас в «Зарю» поеду, что-то там грехов много накопилось.
    Прошло два дня. В раздумьях своих Григорий уже сделал «ноги», сейчас оставалось только задуманное претворить в дело. Он выполз  во двор и внимательно осмотрел все кругом. Ему было нужно неколотое березовое полено, чтобы отпилить от него четыре кружка на будущие колёса. Ничего подходящего не было видно.
    - Гриша, ты что высматриваешь? – выскочила на крыльцо Агата. – Скажи, может быть, я знаю.
    - Полено мне надо, круглое полено, я из него колёски к тележке отпилю.
    - Так нет у нас их, поленьев-то, все зимой в печи сгорели. Какое  надо, березовое или сосновое?
    - Березу бы надо.
    - Сосед вчера вечером целый воз во двор завозил. Тебе толстое или тонкое? Я сейчас сбегаю.
  -  Вот такое, - Григорий показал пальцами. – Толстое не надо, а то колески высокие будут, а из тонкого сделать – тележка плохо покатится.
    Через пять минут Агата принесла два чурбака. Григорий облюбовал один.
    - Этот как раз будет. Сейчас ножовку надо. Отпилю четыре штуки и в середине дырки прожгу для осей.
    - Гриша, да ты ножовкой сколько времени затратишь? У нас поперечная пила есть, мы вдвоем быстрее это сделаем. - Короткое полуметровое полено крутилось, словно ему было больно. Пила, точенная, наверное, ещё до войны, не  хотела входить в древесину.
    - Здравствуйте, хозяева!–раздалось от ворот.
    -Ой, Матвеев!–испугалась Агата.–Наверное, на работу надо.                                                                 
Директор подошел, протянул руку.
    - Здравствуй, Агата, здравствуй, солдат. Что это вы делаете?
    - Так Гриша задумал колески к будущей тележке сделать. Отпилим, а он в середине дырки для осей прожжет, - заторопилась она, а сама уже ждала приказа о выходе на работу.
    - Тележку? На деревянных колёсах? А она покатится?
    - А куда она денется? Двигатель есть, - Григорий стукнул ладонью по груди, протянул руки, - вот два кардана, так что покатит, как миленькая, еще и меня повезет.
    - Не зна-а-аю, - протянул директор. - По-моему, наша лучше. Ваня, вези! – крикнул он за ворота. Во двор вошел мальчик, толкая перед собой невысокую тележку. Она на четверть поднималась над землей, четыре железных колеска бойко бежали по земле, так как оси были вставлены в подшипники. Сзади тележки была сделана ручка в виде дуги, за которую мальчишка толкал её, на неё сидящему можно было опираться спиной. Сиденье и спинка были сделаны из чего-то мягкого.
    - Ой-ё! – всплеснула руками Агата. -  Красота-то какая!
    - А вот мы сейчас эту красоту и опробуем. Держи-ка, Григорий Николаевич, палки, представь себя лыжником, опробуй этот легковик.
       Григорий молчал, он тоже ошалело смотрел на тележку, не то не находя нужных слов, не то не понимая, почему и откуда свалилось на него это чудо. Наконец, подняв глаза на Матвеева, голосом, прерывающимся чуть ли не на каждом слоге, проговорил:
    - Это мне, что ли? Откуда? За какие заслуги?
    - О заслугах твоих мы знаем, честь и слава тебе за них. А тележку сделали в МТС умельцы наши. Держи вот две опоры да попробуй, как она пойдет. Ребята, как узнали о тебе да о твоей нужде в транспорте, так каждый со своим предложением подходил, как её лучше сделать. Вот выбрали этот вариант. Понравится – езди, будут замечания – переделаем. Помочь тебе? – Григорий усмехнулся:
    - Вас же не будет каждый раз, когда мне надо этого коня седлать. Нет уж, с первого раза сам учиться буду. - Опираясь на два коротких толкача, он ловко забросил туловище на сиденье, поерзал, усаживаясь, посмеялся: - оседлаю я горячего коня, - и резко оттолкнулся. Не рассчитал Григорий: толчок был слишком сильным, и тележка резко рванулась вперед.
    - Гриша, потихоньку! – не вытерпела Агата. – Григорий, не слушая, резкими толчками гнал и гнал своего «коня» вперед. Агата следила за ним, прижав руки к лицу. Следил и Матвеев, довольно улыбаясь, он понимал Григория: человек не знал, как шаг сделать, а сейчас за какую-то минуту третий круг по двору заканчивает. Подъехал Григорий, запыхался, но улыбка на лице – шире ворот.
    - Не знаю, Семен Игнатьевич, какое спасибо вам сказывать. На этом жеребце до Москвы скакать можно. - А Агата уже хлопотала вокруг любимого: фартуком заботливо утирала его лицо, приглаживала волосы,  невидимые пылинки стряхивала с него ладонью и шептала, шептала какие-то, видимо, очень важные,  очень нужные слова. – Мастерам вашим от меня большущее спасибо скажите, а вам от меня да Агаши  самый низкий поклон. – И наклонил Григорий голову, и Агата поклонилась, чуть не достав земли. Матвеев смутился.
    - Спасибо передам, а с поклонами это вы зря: это мы тебе, Григорий Николаевич, за труды твои военные да за раны твои низко кланяться должны. Только я не поклоны принимать приехал, а дело у меня к тебе и дело немалое.
     - Может, мы это дело за столом обсудим? – предложил Григорий.
    - Нет, друг мой. Мне если каждое дело за столом обсуждать, так придется из-за одного стола за другой прыгать. Обговорим здесь. Ты вот тут и сиди, а я на эту чурку усядусь. – Он поставил так и не распиленное на колёсики полено, уселся на него. – Ты семь классов закончил?
    - Семь.
    - А что дальше не пошел?
    - Хлеба люблю. Люблю смотреть, как они под ветром клонятся да шепчут. Любил и на всходы смотреть, и спелую пшеницу косить. Свежевспаханное поле люблю, оно чудесно пахнет. Землю люблю.
    - Так надо было на агронома учиться.
    - Чтобы на него учиться, куда надо ехать? В город. А мне город не по нраву: он людей разобщает.
    - Какой предмет в школе любимым был ?
    - Математика. Но не вся, алгебру и геометрию я не любил. У меня конфликт с математичкой вышел, я ее не полюбил, а с ней и эти предметы. А вот арифметика – это да! Любую задачку в уме решал, а не на бумаге. Пока другие над одной трудятся, мне Павел Степанович пять-шесть давал, и я успевал с ними справиться, ему только ответы называл.
    - В МТС у нас алгеброй и не пахнет, а вот без арифметики никуда. Я что хочу предложить? У меня бухгалтер – старичок семидесяти лет – постоянно болеет, в неделю не более трех дней на работе бывает. Я бы давно его отпустил, да нужного человека подобрать не могу. Пойдешь ко мне бухгалтером? – Засмеялся Григорий:
    - Я в бухгалтерии хуже, чем свинья в апельсинах. Та хоть есть их будет, а я из бухгалтерии только название знаю, что есть такая. А потом еще одно: где бухгалтерия, а где я. Это ведь каждый день семь верст киселя хлебать. В такую погоду, как сегодня, можно и на этом коне, - хлопнул ладонью по тележке, - а как быть, когда дождь да грязь или снег да пурга?
     - Вот сейчас давай эти вопросы и решим. Ты говорил, что задачки в уме решал, а у нас два ума, может быть, что-нибудь и придумаем. Так вот первое – это знание бухгалтерского дела. У нас там разных дебитов-кредитов да сальдо-бульдо не водится. У нас вся бухгалтерия на арифметике стоит. Старик мой тебя за месяц так натаскает, что ты любого буха с высшим образованием за пояс заткнешь. Потом он уйдет – ты останешься. Вот ответ на первую задачу. – Агата слушала, затаив дыхание. Это что же такое? Это же её Грише предлагают работу! Да какую работу-то! Ведь они в МТС всегда считали бухгалтера вторым лицом после директора. Трактористы были не колхозниками, а работниками МТС, и бухгалтер был для них пусть не Богом, так никак не меньше апостола. И эту работу сейчас Грише? – А Матвеев продолжал: Давай вторую задачу решим, как с ездой на работу. Конечно, тележка – не транспорт для этого. Но ты не забывай, что бухгалтер – это начальство. А где ты видел, чтобы наше начальство на таких тележках разъезжало? – Матвеев шутил, даже улыбался, но говорил совершенно серьезно. – До легковых машин мы пока не дожили, но все-таки начальство у нас пешком не ходит, а разъезжает, на лошадках, но ездит. Вот и у нас в МТС и лошади есть, и конюх. Выделим тебе лошадку и поезжай на работу и с работы.
    - Семен Игнатьевич, какая лошадка? Да мне её не запрячь и не выпрячь, я же до хомута не дотянусь, чтобы супонь завязать.
    - А тебе её ни запрягать, ни выпрягать не надо. Там тебе её запрягут, здесь, дома, выпрягут, утром снова запрягут и на работе, когда доедешь, опять выпрягут. Твое дело – вожжи держать да лошадью управлять, если захочешь, а не захочешь, так пассажиром сиди.
    - И кто это делать будет? Мне что, персонального кучера дадут?
    - Ну, вот на первых два месяца, на июль да на август, Анна Петровна тебе кого-то из мальчишек в кучера даст, будет ему в день по трудодню ставить, больше ему в бригаде на колхозной работе не заработать. С ней это уже обговорено. А с 1-го сентября у тебя этих кучеров целый воз будет. Агата, ты знаешь, сколько ваших ребятишек у нас в десятилетке учится? - Та начала считать. – Не считай, я уже узнавал. Шесть человек в десятый класс пойдут, да в девятый нынче четверо прибудут. Девчата, те у нас живут по квартирам, а мальчишки каждый день после уроков домой, а утром в школу. Этим и семь километров не страшны. С лошадьми каждый дело имел: и пахали, и боронили, и сено метали. Вот эти кучера, Гриша, тебя и на работу увезут, и с работы домой доставят, у конюха овса захватят, накормят лошадушку и напоят. Вот тебе ответ и на вторую задачу. Как видишь, я тоже умею задачки в уме решать. – И засмеялся. – А третья – это уже не задача, а информация для размышления. Надоест ездить – подсматривайте домишко у нас. Свой продадите, а там купите. Если сколько-то не хватит – добавим, потом из зарплаты выплатишь. Невелика она по нынешним ценам на хлеб, но мы и хлебом своих работников не обижаем: у нас траву не едят. Так как мое предложение?
    Григорий молчал. Он понимал, что это предложение сулило немалые выгоды и для него, и для будущей семьи, и в то же время чувствовал, что в нем немалая доля уважения к ранам его. Но что-то удерживало его прямо сейчас дать немедленное согласие.
    - Гриша, соглашайся, - шептала сбоку Агата. – У тебя работа будет, у меня тоже, у нас дети обуты-одеты будут. – Вот тут он засмеялся.
    - У нас их пока нет и не намечается. Давай, сначала сотворим, а уж потом о них думать будем.
    - Ладно, - поднялся Матвеев, - я сейчас снова в «Зарю». Вы пока посоветуйтесь, я на обратной дороге загляну.
После его отъезда Григорий еще долго молчал, видимо, обдумывал весь прошедший разговор, пока Агата не спросила:
    - О чем ты думаешь, Гриша?
    - Да о Матвееве думаю. Это мужик! Он прежде, чем к нам пришел, все обдумал, все решил и потом, как таран, вперед и вперед. А говорил-то как! У него каждое слово до души доходит.
    - Гриша, а как его трактористы любят! Они за ним в огонь и в воду пойдут! Ты ведь знаешь, что трактористы получают хлеба куда как больше, чем колхозники. А у нас каждый год проходит подписка в фонд обороны. Уж сколько там каждый получает – крохи какие-то, а в этот фонд подпиши. Так вот на бюро райкома разбирали по косточкам белополянского председателя сельсовета за то, что их село сдало в этот фонд меньше всех.  А он возьми да и скажи, что они обязали трактористов сдать по центнеру хлеба, а они все наотрез отказываются. Тут райкомовцы один за другим на Матвеева, как так, почему его трактористы хлеб в фонд обороны не сдают. А он встал да и говорит: «Вы моих трактористов не трогайте, и сколько они хлеба получают, не считайте. Вы все, сколько вас тут есть, по кабинетам стулья задом давите, в поле ни один из вас не бывал, а трактористы в зной и в мороз, в дождь и в снег – круглый год в поле, в грязи, в пыли, на морозе. Даже зимой, когда на улице сорок градусов, они в цехах трактора ремонтируют, а цеха наши не отапливаются, и в них столько же, сколько на улице. Они страну, армию, вас всех хлебом кормят, а вы от того небольшого куска, который они получают за свой адский труд, еще хотите оторвать половину. Сдадут мои трактористы, все сдадут, но столько, сколько смогут, а не столько, сколько вам надо для того, чтобы перед обкомом героями стать с высокими показателями».  Вот как он их отчитал, и никто там больше не пикнул, не возразил ему. Но и с трактористов он работу требует сполна. Уборка шла. Едет он, видит: «Коммунар» пшеницу косит. Остановился, пошел к куче соломы, захватил охапку и протрёс её на дороге на ветру. Машет рукой комбайнеру: «Иди сюда». Тот подошел. «Смотри, это что?» - «Зернышки, штук  двадцать». – «Двадцать? Тут горсть будет! А если всю кучу перетрясти, сколько будет? Пригоршни! Двои! Коли их размолоть да хлеб состряпать, можно и тебя, и сына твоего накормить. Ты у кого кусок хлеба отнимаешь? У сына?». – «Так Семен Игнатьевич, комбайн-то какой? Это же ремок ремком, в нем все на соплях держится.» - «На соплях? А зима зачем? Ты его за зиму отремонтировать не мог, чтобы он в уборку без сучка, без задоринки работал? Тебе бронь дали, на фронт не отправили, чтоб ты хлебом людей кормил, а ты его по полю рассеваешь. Останавливайся немедленно, регулируй. Поеду обратно – проверю. Если будет зерно в соломе, ты завтра на фронт поедешь». Этот комбайнер потом, наверное, и сна лишился, только то и делал, что комбайн регулировал. Не отправил его Матвеев: комбайнер он хороший, а дома еще детвы шестеро да старики – десять человек семья. А тут еще такой случай был. Весной по распутице поехал он к нам в деревню. МТС, ты знаешь, на краю стоит, после него только три дома. Увидел: против последнего мальчишка стоит, наклонился и что-то с ногой своей делает. Остановился.
    - Далеко собрался?
    - Домой, в Светлую.
    - Садись, я туда же. – Поковылял мальчишка, в руке проволоку держит. – А проволока зачем?
     - Подошва у сапога отвалилась, я в МТС  проволоку нашел, хотел подошву привязать.
    - Ну-ка, покажи. – Посмотрел Матвеев на сапог: подошва только на каблуке держится. – А второй как? – Тот показал второй: и у него подошва уже широко рот открыла. – И ты в этой обуви хотел семь километров пройти? – Повернул лошадь обратно.
     - Мне домой надо. Я здесь учусь в десятом классе, а домой каждый день хожу. Здесь у нас родных нет, жить у чужих – платить надо.
    - Сиди. Дома сегодня будешь, только обувку сменить надо. – Подъехали к базару. У нас базар каждый день открыт. По краям прилавки, а в середине барахолка. – Держи вожжи. – Ушел, а парнишка остался. Матвеев двигался не спеша, высматривая нужное. Вот сапоги, но не годятся – малы. Эти тоже не подойдут: в них парнишка весь утонет. Ага, вот эти подходящи, и товар на них добрый.
    - Сколько?
    - Восемьсот, Семен Игнатьевич.
    - А дешевле?
    - Я специально для вас сбросил, тыщу просил, а для вас – восемьсот.  
Сунулся в карман  директор, а в нем пусто, видимо, жена утром деньги взяла, а сказать забыла.
    - Коль назвал меня, стало быть, знаешь?
      - А кто вас не знает? Спроси вот тут на базаре, двух человек не найдешь, что вас не знают.
    - Завтра здесь будешь? Поверишь до завтра?
    - Какой разговор! Конечно, поверю. Правда, я завтра не буду, но у вас сын мой работает, Сенька Павлов, вот ему и отдадите.
Забрал Матвеев сапоги, у другой торговки носки шерстяные взял, тоже в долг. Любили его люди, верили ему: этот не обманет. Пришел к подводе, обул парнишку. Это в прошлом году было. Закончил парень школу, в институт учиться пошел, учится на агронома, опять же по совету Семена Игнатьевича. Он для человека, если видит, что надо сделать, последнюю рубаху отдаст. У него семьи нет, она при эвакуации под бомбёжку попала, и все погибли. Когда он с фронта пришёл, ему только соседи рассказали об этом. Вот он сюда и приехал, три года живёт, а семью всё ещё не завёл.
    Долго в этот вечер не ложились спать, разговаривали, строили планы на будущее, мечтали. Как немного надо было людям в то время: только чтобы жить в тепле, да был бы хлеб на столе, да было бы сказано доброе слово – тогда и пасмурный день казался ясным, солнечным. Утром Федя Ермаков, отправленный заботливой Анной Петровной, подъехал к дому Григория на Карьке, запряженном в лёгкую повозку, которую в те времена по всем нашим деревням называли ходком. Дорога до МТС заняла менее получаса.
    О встрече с бухгалтером Григорий вечером рассказывал Агате со смехом. Кучер подвез его к самому зданию, соскочил с облучка и  снял тележку.
    - Дядя Гриша, давайте, я помогу.
    - Нет, Федя, этому мне самому учиться надо, чтоб с ходка на тележку и обратно самому. – Он сдвинул туловище на край и, держась руками, постепенно перебрался на тележку. Проходившие мимо два мужика подбежали.
    - Дружок, давай, мы поможем. Тебе куда надо?
    - Спасибо, ребята. Я в бухгалтерию, а на вашем «коне» я и сам укачу, куда надо. Большое спасибо всем, кто его делал. Скажите-ка, как вашего бухгалтера зовут? Алексей Никодимыч? Запомнил.
    На дверях были таблички: «Директор», «Бухгалтерия», «Инженер». Григорий толкнул вторую. Ох, не во время он это сделал, надо было постучать: сидевший за столом старичок оторвал бутылку ото рта и спешно поставил её куда-то за спину.  «О! Вон чем, видно, болеет старый! - подумал Григорий. – А Матвеев об этом ни слова не сказал. - От порога поздоровался: Здравствуйте, Алексей Никодимыч», - Тот ошалело смотрел на Григория. Он еще не очувствовался от проглоченного, а тут ввалился какой-то не человек, а половинка его на коляске.
    - Ты кто? – запинаясь, выговорил он.
    - Григорий, ученик.
    - А-а, так это о тебе Семён Игнатьевич говорил?  - Выскочил из-за стола, подвинул к нему второй стул. – Давай, я помогу забраться.
    - Спасибо, Алексей Никодимыч, Я эту работу сам делаю. - Он ловко перебросил туловище на стул. Уселся и старик. Стол был завален ворохом каких-то небольших бумажек, разложенных на стопки, их было много, очень много. Григорий даже не догадывался, что это такое. – Я учиться к вам послан.
   - Вот и учись. Сейчас посмотрим, что ты можешь. Ты из арифметики что-нибудь помнишь?
    - Вроде бы помню, что трижды два – шесть, вот, кажется, и все. – Григорий явно смеялся, но он не хотел с самого начала показать свое знание арифметики. Учителя надо было удивить чем-то необычным.
    - Вот смотри, это наряды. Тут написано, сколько стоит один час на этой работе, а тут, сколько часов отводится на неё. Перемножь – получишь, сколько человек заработал за эту работу. Так сделаешь со всеми его нарядами, сложишь – получишь его заработок за месяц. Наряды-то еще ремонтные, а на дворе июль. Я не успеваю, а мужики ругаются, и Семен недоволен. Смотри, вот что тут: эта цифра – время изготовления или замены какой-либо детали, эта – стоимость одного часа. Первая иной раз большая, например, ремонт коробки сорок часов. Перемножь. За все дни  сложь – заработок за месяц. На последнем наряде напиши его. Все понятно? Вот тебе наряды на пять человек. Сделаешь за час – молодец!
   Григорий посмеялся в душе: задачка эта для первоклассников. Бухгалтер уткнулся в наряды, защелкал косточками счет, а Григорий, взяв первую пачку нарядов, не трогая чернового листка, принялся по своей привычке множить и складывать в уме. Пять стопок нарядов он перебрал за каких-то десять минут и подвинул их к бухгалтеру.
    - Что, не получается? – оторвался тот от счёт.
    - Эти готовы, Алексей Никодимыч.
    - Как готовы?
     - Я все просчитал.
    - Быть не может. За это время папироску не выкуришь.
    - А я не курю: разведка отучила.
Бухгалтер торопливо принялся пересчитывать первый наряд. Закончил, почему-то недовольно буркнул: «Все правильно», - и взялся за второй – результат тот же.
    - Ты как считал? На бумаге не писал, на счётах не считал, а все верно.
    - Я в уме.
    - И множил, и складывал – все в уме?
    - Всё.
    - Так ты золотой человек! Мы с тобой сегодня и за май, и за июнь подсчитаем. – Оказалось, что сидеть над нарядами весь день не потребовалось: к обеду всё было закончено. Бухгалтер уже не щелкал косточками: считал Григорий, а он заносил готовые результаты в ведомость. Закончили. Бухгалтер потянулся, разминая косточки. «Вот это мы работнули! Сейчас, если банк денег даст, ребята за три месяца получат. Вот тебе три папки, поразбирайся с этими документами. Если что не поймешь, потом спросишь. Вот ключи от шкафа, вот от двери, а я сейчас домой, у меня что-то головушка разболелась. Дома меня Митрофановна своими таблетками да травами живо на ноги поставит, завтра, как огурчик, буду». – « Известны травы твои, - подумал Григорий, - вон под столом стоят, пробкой заткнуты». Он часа два сидел над папками, где хранились какие-то акты, платежки, банковские документы, но без объяснения все было что-то непонятно, и он отложил их до завтра, а пока решил познакомиться с двором и цехами. Трактористов во дворе не было, только двое копались около одного трактора, разобрав его, кажется, до последнего винтика. Двенадцать комбайнов стояли на линейке готовности, как солдаты в строю, ещё у трёх копались по три-четыре человека, перебирая двигатели. Один из них прошел мимо, резко напахнуло керосином. Григорий остановил его.
    - Ты далеко?
    - Да вот керосин в яму вылить. Двигатель разбирали, части в нём мыли, вот и несу грязный керосин в яму.
    - И часто вы его туда выливаете?
    - Каждый раз, когда моем. – Мужик ушел, а у Григория в глазах скудные огоньки в деревенских окнах: керосин в магазин завозили редко, и в домах горели фитильки толщиной в карандаш, а не обычные лампы. « Сколько же его вылито в эту яму? – подумалось ему. – Надо будет посмотреть, что это за яма. Ведь этот керосин может отстояться, чистое слей, а грязь сожги в цехе зимой, все теплее будет». Он направил «коня» в цех. Его донельзя огорчил земляной пол, пролитый, наверное, на целый метр тем же керосином, мазутом, лигроином. «Тут, не дай Бог, упади на пол спичка – от цеха одно воспоминание останется. Где же они курят? Видимо, где работают, - думал он, глядя на пол, усыпанный бычками. - А как они тут зимой трактора ремонтируют? Нигде никакой печи нет, значит, сколько на улице, столько и тут, в цехе? Интересно, директор тут бывает или нет? Ведь кажется, мужик-то толковый, а что-то непорядков тут многовато».
    …Последние пять дней старик не «болел». Он доставал из шкафа папку за папкой и подробно объяснял Григорию, какие документы когда и как составляются. Тот в отдельной тетрадке записывал некоторые из объяснений, другие, полегче, запоминал.
    - Вот всё объясню, потом тебе по всем папкам экзамен устрою, - обещал старик. Григорий согласно кивал головой. Малые экзамены были уже и сейчас. Старик, объяснив, спрашивал, все ли понятно, как и зачем делать то или это, ответы удовлетворяли его, удивляла память ученика. Где-то на шестой день в бухгалтерию заглянул Матвеев, спросил, как идет учеба, и старик восхищенно поднял большие пальцы на обеих руках.
– Хватит вам месяца на учебу? – Бухгалтер засмеялся:
    - Зачем он нам нужен? Вот завтра экзамен, коль сдаст, послезавтра дела примет. Диплом я выдавать не буду, но скажу тебе, Семен Игнатьич, парень этот тебе не только левой, но и правой рукой будет. Можешь надеяться на него, этот копейку не уронит.
    - Вот и замечательно! А я сегодня был у вас, Григорий Николаевич. Ты сейчас при деле будешь, каждый день на работе, так как выходных или отпусков до конца войны не предвидится.  Агате Петровне за тобой ухаживать не надо. Просил её, чтоб она свою технику собственноручно до болта всю осмотрела да проверила. Комбайн отремонтирован, Никанор его для себя готовил, да вот свалился так, что неизвестно, поднимется ли. Агата у нас все годы военные в передовиках ходит в нашей МТС, хотелось бы, чтоб она передовиком и по области была. Уборка вот-вот начнется, она домой в полночь приходить будет, ты уж на неё не обижайся. На весь ваш колхоз один комбайн, а хлеба нынче добрые, стало быть, опять и детва вся, и старики на полях будут. Но самая большая работа всё равно на неё упадет.
    - Жаль мне её, - сознался Григорий, - худенькая, в чем только душа держится, а такую работу на себя берет.
    - Мал золотник, да дорог. В работе за ней наши мужики угнаться не могут. Ты вот дома ещё побереги её, чтоб она за твоей спиной, как за каменной стеной.
    Дома, и верно, работы для Агаты хватало: сварить да постирать надо, корова с телком в пригоне, огород немалый – всё это требовало рук да времени. «Сегодня домой приеду – до потёмок в огороде ползать буду, картошку полоть. А вот как с поливкой быть – не придумаю: там моркови, свеклы, капусты насажено – на три наших семьи хватит. Но как туда воду доставить?»
    На дворе было пусто: комбайны уже разошлись по колхозам. Только у «Сталинца» двое гремели ключами да молотком. «Уж не Агаша ли там?», - подумал Григорий и повернул туда. Конечно, это была она. У директора просьб не бывает, его просьба – это приказ. Отзываясь на него, она сейчас проверяла комбайн, который Никанор готовил для себя. Старый был механизатор, за шестьдесят перевалило, но и комбайн был из тех, что первыми пришли на помощь серпам да литовкам. Не только просьба директора толкала Агату на то, чтобы немедленно проверить готовность комбайна. Все эти годы она работала на тракторе, в уборку на комбайне, работала так, что оставляла позади маститых мастеров, и ей не хотелось уступать своё место. А второе – до уборки оставались не только дни, но считаные часы, и она спешила.
    - Бог в помощь! – подкатил Григорий. – Что, со старым другом встретилась?
    - Ой! – испуганно отозвалась она из-под комбайна.  Вылезла оттуда, отряхивая с себя землю, виновато заговорила. -  Матвеев приезжал, просил, чтоб я к уборке была готова, а я и на ремонте нынче не была, и комбайн этот не мой.
    - Я всё это знаю. Сейчас домой поехал, так что не беспокойся о доме, радость моя. Там всё будет сделано, всё управлено, а ты свои дела делай. Может быть, помочь тебе?
    - Мне Семен Игнатьевич уже дал помощника, - около хедера мальчишка лет шестнадцати-семнадцати крутил какие-то гайки. - Сообразительный парень, через год-два сам за штурвал встанет. Гриша, дома-то картошка не прополота, а я здесь. Как быть-то? Маму, может быть, к нам привезти? Прополет – обратно уедет.
    - Нет, Агаша, у неё свой огород, хлопот полный рот. Не беспокойся, будет и наш огород чист, я по нему на коляске ездить буду.
    - Гри-и-ша, тебе же трудно!
    - А тебе тут легко с железом возиться? Всё, Агаша, меня уже Карька ждёт. Ремонтируй и ни за меня, ни за огород не волнуйся. - Всю дорогу домой он представлял, как он поедет на тележке между картофельными рядками и будет полоть эту вечную досаду – сорную траву. «Как я раньше не сообразил попросить кузнеца сделать маленькую тяпку? – досадовал он сам на себя. – Ладно, у большой черен обрублю, вот и удобно будет.» Но дома ожидал его такой сюрприз, о котором он и подумать не мог. Наскоро переодевшись и подготовив тяпку, он отправился в огород. «Только бы картошку не помять», - подумалось ему. Но то, что он увидел, поразило его: картофель был чист, и каждое гнездо окучено. Трава ещё плохо завяла, стало быть, была сполота недавно. Вокруг капусты были сделаны большие луны, они были, видимо, доверху залиты водой, только она уже впиталась. Морковные гряды были тоже политы. Кто это сделал? Кому спасибо сказывать? Через огород на картофельных  рядках трудилась, согнувшись чуть ли не в колесо, Елисеевна, старушка лет под восемьдесят. Она и так-то ходила, согнувшись в дугу, а тут наклонялась так низко, что доставала землю руками. До Григория донеслось её негромкое пение.
    - Елисеевна! – позвал Григорий. – Ты что-то поёшь? – Та чуть выпрямилась, из-под руки посмотрела в его сторону.
     - Так стихиры пою, Гриша, - молитвы такие. Тут у тебя в огороде кимурцы пололи с песнями, вот и я, глядя на них, запела.                                                           
    - Какие кимурцы? – не понял он.
    - Да детва наша, школьники. С ними Галька была Махнёва, она у них пионерская вожатая. Набежали они , человек двадцать их было аль боле, и давай твою картофь полоть, и она с ними да ещё проверяет. Выпололи и за ведра, воду таскать. Они и тяпки, и ведра – всё с собой принесли.
    - А воду где они брали?
    - В бочажине.
    - Так ведь далеко.
    - А что им? Их полный огород, два-три раза сбегали, и всё уполивали. Сказали, что картофь придут ещё раз полоть недели через две, а капусту будут поливать через пять дней.  «Уф! – выдохнул Григорий. – Свалили кимурцы-тимуровцы с меня эту заботу. Тогда я сейчас в пригон поеду: к зиме для коровушки надо жильё подготовить. А тимуровцев отблагодарить надо, напишу Гале письмо, она им зачитает». В пригоне работы оказалось немного: надо было кормушку подправить да укрепить расшатавшуюся дверь. С этим Григорий справился быстро. Солнце закатилось, но июльские вечера длинны, светло почти до полуночи, а работы не было, и он уселся за письмо. Но ему удалось написать только несколько строчек, как явилась Агата.
    - Гриша, давай поужинаем потом, попозже, а я сейчас в огород сбегаю, что-нибудь успею сделать.
    - А там нечего делать, всё выполото, всё полито. – Не слушая, убежала. Возвращается – глаза огромные!
    - Гриша, ты когда успел и выполоть, и полить? Как так?
    - А вот так! Что мне, смелому да умелому, удалому да невялому.
    - Кто тебе помог? – Пришлось рассказать о «кимурцах», как назвала их Елисеевна.
    - Ой, какое спасибо большущее ребятам! И с меня эта забота свалилась, я же завтра в поле. Семен Игнатьевич говорит, что на Панькиных буграх рожь поспела, косить надо, вот завтра и начну. Давай поужинаем да спать. Я утром убегу рано: комбайн ещё в МТС, а Панькины бугры у чёрта на куличках. Туда два часа добираться надо, да пока скомплектуешь всё, ещё два часа надо.
     Отполыхали зарницами июльские ночи  (в старину люди говорили, что зарницы хлеб спелят), - замолчала кукушка в лесу: рожь поспела.
                                Кукуй, кукуй, кукушечка,
                               Настанет лето красное,
                                Поспеет рожь зернистая,
                                Подавишься ты колосом,
                                Не станешь куковать.
Вся деревня в поле!  До полусотни баб литовками с грабельцами пластали полосу с утра до вечера. Норма – полгектара выкосить каждой надо. Иная, послабее, навзрыд рыдала утром перед бригадиром: «Освободи ты меня, руки поднять не могу». Не могла  власть бригадная – бригадирами тогда нередко были тоже бабы – освободить товарку, потому как сама тоже брала литовку и вставала в тот же ряд. Вытирала горе-горькие слёзы несчастная, брала свой двуручный комбайн и снова, с натугой великой, через силу, косила и косила до сумеряшек урочные свои полгектара, зная, что осенью за этот трудовой день получит четыреста-пятьсот граммов охвостного зерна. Попробовал бы кто этим полукилограммом накормить семью в пять-шесть человек! А ведь кормили…выживали… и…трудились, трудились ежедневно, без праздников, без выходных. Девчонки в четырнадцать-пятнадцать лет вязали снопы – эта работа считалась лёгкой – вместе со старухами, которым по возрасту их надо бы на лавочках сидеть да вспоминать, какими в девках были, как плясали да какие песни пели. Нет, и они все на полосе! Пацаны из третьего-четвертого класса стаскивали снопы, взявшись за перевясла, ставили в кучи – суслоны, чтобы доходило зерно, доспевало до нужной сухости. Те, что постарше, косили хлеба на лобогрейках, и им была установлена норма – на лобогрейку четыре гектара. Эти уже самостоятельные, этих уже бригадир, если это был мужчина, не смел матом ругать, опасаясь наткнуться на ответное. Эти уже знали, что продлись война –  они уйдут в окопы Родину защищать. Старики, что за семьдесят да под восемьдесят близко, и те на пашне. Косят бабы, а литовочки-то забиваются, жало тупеет, его оттянуть надо, да молотком, да на наковаленке. Дойти до пашни сами они не могли, бригадир привозил, и сидели они где-нибудь в тенёчке под березами, щурили слабовидящие глаза, ударяя молотком то по наковальне, то по литовке – отбивали. СТРАДА! Уже который раз как не вспомнить опять Некрасова:
                        В полном разгаре страда деревенская.
                        Доля ты русская, долюшка женская,
                        Вряд ли труднее сыскать.
Тем, кто живет сейчас, не представить, какой была тогда эта страда. Как можно было вынести это? Как можно без единого доброго мужика – все на фронте, более двухсот человек – вспахать, засеять, а потом убрать те же самые полосы, что и при них. Ведь ни одна не была брошена. На той, что была больше, господствовала Агата. Восходящее солнце заставало её, когда она заканчивала уже третий или четвертый круг. Август был жарким, каждое утро сухорос, хлеба не остыли ещё от вчерашней жары, и она спешила. Одна мысль, всего одна не выходила из головы: «Скорей! Скорей, пока сухо! – Видя, как бабы косят на соседних мелких полосах, она мысленно кричала им: Бабы, держитесь! Бабы, я помогу! Держитесь!» Своему штурвальному тоже твердила только одно, чтобы он внимательнее следил за полотном, вовремя опускал и поднимал. Тракторист каждое утро получал один и тот же наказ: «Паша, не дергай, води плавнее, внимательнее на поворотах, а по прямой держи скорость». – «А промолотит?» - сомневался тот. – «Промолотит, это же «Сталинец», а не «Коммунар», и отрегулировано всё, потерь не будет». На третий день она выкосила полторы нормы, а на четвертый – две. Начиная до восхода солнца, она заканчивала в полночь, оставляя на сон четыре часа. Разгружали хлеб на ходу. К лотку, по которому сыпалось зерно, был сделан полок. Две женщины вставали на полок, подставляли мешок, насыпали его до половины и кидали в бричку, которая, запряженная парой лошадей, шла рядом с комбайном. Доставалось всем: и женщинам, кидающим эти мешки, и мальчишке, который, находясь в бричке, должен был успеть высыпать этот мешок до того, когда на него падал второй, и в то же время управлял лошадьми, чтобы они не отошли от полка. Зерно не увозили в деревню. Рядом с полосой была расчищена от травы площадка – ладонь, на которую и высыпали зерно. Тут же стояла ручная веялка, которую за ручку вращали две женщины. Третья засыпала зерно и отгребала провеянное. Две пары лошадей отвозили его на склад. Над ладонью нужна была крыша, чтобы спасти зерно в случае дождя, но такие крыши были не у многих полос – не хватало рабочих рук, - а только у самых больших.
     - Бабы, - уговаривала Анна, - сейчас, в уборку, вы везде у хлеба. Соблазн большой, но не вздумайте хлеб домой тащить.  Не хлеб вы понесёте в семьи свои, а горе да неволю. Я увижу – так я вас здесь своей властью и накажу. А вот если вы уполномоченному на глаза попадёте, тут вам и тюрьма будет, и срок немалый. – Все военные годы во время посевной, во время уборки, да чуть ли не на весь год посылал райком в колхозы уполномоченных. Какая была их цель? Да обладали они такой силой власти, силой контроля за ведением колхозного хозяйства, что и высказать нельзя было. Они контролировали расход зерна на посевной, чуть ли не шарили в карманах у посевщиков, которые, закончив работу, уходили домой. Особенно строго следили за теми, кто имел дело с зерном на уборке. Немало людей пострадали от них, когда они обнаруживали у возвращавшихся после трудового дня в вёдрах, в карманах, в штанах  хотя бы горсть-две зерна. Сразу же составлялся акт, передавался в милицию, и…закрутилась машина. Следствие не тянулось месяц, как сейчас, всё заканчивалось на этом акте. Уже завтра суд, и получал человек срок немалый. Был принят даже закон о наказании за хищение колхозного имущества. Народ прозвал его законом о двух колосках. За горсть зерна, за сорванные колосья, за пару срезанных подсолнухов суд определял наказание не менее двух лет лишения свободы. За килограмм-два давали уже восемь-десять лет. Ничто не ускользало от зоркого ока «полумоченного», как звал его народ. Так один из них явился на ферму во время дойки.
    - Которые коровы подоёны? – Ему указали. Подозвал ближайшую доярку. – Дой снова. – Та опять повторила, что эти коровы подоёны. – Я тебе говорю, что дой снова. – Села та под корову, тянет за соски, а что там выдоишь, коль в ней и в недоёной было литр-полтора. Ну, набрызгало на стенки подойника граммов пятьдесят.  – Вторую дой. – Снова столько же. Собрал всех доярок, показал. – Вот смотрите, как вы коров продаиваете. Это только от двух. – Тут и ста граммов не будет, - возразила одна. – Ста граммов? А если всех передоить, тогда сколько будет? Литры! Полный подойник, литров десять! Помножьте на триста шестьдесят пять дней, сколько будет? Больше трёх с половиной тонн! Вот куда у вас молочко-то уходит из-за лености вашей! – Так коровы-то не доят круглый год, а только девять-десять месяцев, - снова возразила та же. – Ты грамотная? Всё знаешь? Так я могу заставить тебя весь день под коровой сидеть и за соски тянуть и не двенадцать, а тринадцать месяцев в году. – Вот так разговаривали они с народом, такой властью обладали. Вот от таких уполномоченных и оберегала Анна своих баб, зная, что многие из них, возвращаясь домой, несут хотя бы карман зерна. Дома дети наскоро перепускали   его через жернова или толкли в железной ступке, варили на таганке кашу в воде, забеливали её молоком и  ели, ели с радостью то, что мама принесла. Галчата не думали о том, сколько могла стоить для их мамы эта каша. Для них важно было одно: мама с ними, за одним столом, а на столе каша. Значит, и этот день был хорошим. Ела и мама с ними эту кашу, только в её ложке была она почему-то более солёной и более жидкой.
     Берегла Анна баб своих, потому и наказывала постоянно, чтоб не брали хлеб, не тащили горе в дом, хотя и понимала, что не послушают её. Арина Худякова так и сказала:
    - Анна, да всё это мы понимаем, но не утерпеть, когда детки наши хлеба-то не видят, а мы его тыщи центнеров перегребаем. Ты же знаешь, что мы его один раз в год получаем, и знаешь, что охвостный хлеб тот, отходы. Домой придёшь, а они, детки наши, на тебя голодными глазами смотрят, от заюшки гостинца ждут, а ты заюшку этого сегодня и в глаза не видела. А вот засыплешь в карман пригоршни, принесёшь, размелешь да кашку сваришь – наедятся, глазки поблескивают, весёлые, и забываешь страхи свои, и о «полумоченном» не помнишь.
    - Смотрите, бабы, я всё сказала. Ведь сколь верёвочка не вьётся, а конец всегда найдётся. – Видела Анна и после этого разговора и не раз видела, как сыплют бабы в карман или за пазуху зерно, но не подходила, не упрекала, отворачивалась, как будто и не заметила ничего.
     И ведь нашёлся этот конец, не сам, конечно, нашёлся, а опять тот же самый «полумоченный» нашёл. И где только его райком отыскал? Был он в райцентре каким-то небольшим начальником не то в «Заготконторе», не то в «Заготсырье», на фронте не был – кривой на правый глаз, – но человек партийный. Вот и отправили представителя партии в качестве контролёра за работой колхоза в Светлую. Посланец райкома – это звучало громко. В командировке было указано, что представителя этого надо обеспечить и жильём, и питанием, и транспортом. Жить его определили к молодой солдатке-вдове Дуняхе Свищёвой, у которой каждый раз жили такие «полумоченные». Определили паёк в пуд муки на месяц (так было указано в командировке), выделили  ходок и старенького Гнедка. Вот и катался «полумоченный» и по деревне, и по фермам, и по полям, контролируя, правильно ли работают колхозники, раздавал направо и налево руководящие указания. Возвратившись домой, охотно ел наготовленное Дуняхой и заваливался спать под тёплый бочок к разбитной вдовушке. Уже который месяц шла уборка, но не было ни разу, чтобы где-то взял он в руки вилы или литовку, хотя руки-ноги его не были кривыми, с такими вполне можно было работать где-нибудь на северном лесоповале. Возвращаясь в сумеряшках домой, нагнал он по дороге трёх баб, которые на ладони у Горбатого колка целый день крутили веялку, сортируя привезённое от комбайна зерно. Не опасались бабы на этот раз: «полумоченного» не было, а Анна опять весь день косила литовкой с грабельцами вместе с бабами на Хребтиках, потому, отправляясь домой, гребнули по полведёрку пшенички, закрыли травкой и шли, тихонько наговаривая между собой. Темнота сгущалась, давным-давно истухла вечерняя заря. На чистое, без единого облачка нёбушко высыпали бесчисленные звёздочки, тонкий серпик месяца дня через два, должно быть, исчезнет совсем. Послушал бы кто их разговоры? О мужьях своих они уже не говорили: у каждой была похоронка. Дети – вот что беспокоило их сейчас. Уборка закончится, зима придёт, а обуть-одеть - одно рваньё осталось. У этой корму корове-кормилице невдосталь, у другой дров только до полузимы, а у третьей и то, и другое. Сзади послышался стук колёс. Кого Бог несёт? Батюшки! «Полумоченный»! Вся кровь в жилах бабьих застыла, и вёдра на руках двухпудовыми гирями стали.
    - Здорово, бабоньки!
    - Здравствуйте, Валентин Иванович.
     -  Отработались на сегодня?
    - Отработались, целый день веянку крутили.
    - Устали ведь? Садитесь, я подвезу, чем пешком шагать.
    - Да что вы, да мы  дойдём, недалеко уже.
    - Недалеко, километров пять осталось, - и уже по-командному, - садитесь, говорю.
Пришлось садиться: одна рядом уселась, другая на облучок, третья сзади – поехали. Расспрашивает «полумоченный», что работали да как работали, а бабам не говорится: голос  дрожит, зерно в вёдрах рот затыкает. Подъехали к деревне.
    - Высадите нас тут, Валентин Иванович, мы по домам пойдём.
    - Нет уж, голубушки, вот до места довезу, высажу и в  дом заведу. – Страх охватил баб. Где он высадит? Куда заведёт?  Подъехали к конторе. – Вот сейчас высаживайтесь да в дом заходите.
    - Нам домой надо, Валентин Иванович: детки ждут. – Построжал «полумоченный», резко сказал:
    - Я говорю, заходите. А детки ждут и ещё подождут. – Помолчал, потом добавил: Если дождутся. Сейчас им, возможно, ещё дольше ждать придётся.  – Пропустил всех вперёд, сам сзади, не то «полумоченный», не то уже конвойный. Идут бабы, а в головах: «Вот и попались. Вот и тюрьма. Правду Анна говорила». Хотела Дарья поставить ведро в сенках, да услышала: Нет, ты ведёрко тут не ставь, с собой захвати. -  В конторе никого, только техничка пол моет. – Вот и хорошо, что ты тут, сейчас свидетелем будешь.
    - Каким ещё свидетелем?
    - А вот таким. Ставьте вёдра на стол. – Поставили. Куда  деться? Приказы исполнять надо. – Что в них? Зерно? – Молчат бабы, язык не  шевелится, а в голове: «Всё! Тюрьма!» - Поднял Валентин Иванович одно ведро, прикинул его вес. – Ого! Килограммов десять будет! – Второе поднял, третье. – И здесь не меньше. Десять килограммов  - это на десять лет потянет. – И тут не выдержала Дарья:
    - Какие десять? Что ты мелешь? Там килограмма два всего, десять и в ведро не уйдут.
    - Мелешь?? Это ты молоть собиралась, да сорвалось, а я только говорю. – Уселся за стол, достал из сумки полевой – через плечо на ремне носил, как командир роты! – бумагу и ручку. Макая  в чернильницу на столе, бойко забегал пером по бумаге. – Фамилия, имя? А у тебя? – Записал всех. – Сейчас акт напишем. – Скрипит перо, что-то мычит себе под нос Валентин Иванович, молчат бабы, так и стоя на ногах перед столом, в углу вздыхает Марья. И тут вошла Анна.
   -  Что это тут у вас? Вёдра на столе зачем? А вы что стоите, как солдаты перед генералом?
    - Почитай вот это, Анна Петровна, -  «полумоченный» протянул акт.  Села Анна, внимательно прочитала. Вот это да! Да если он передаст это в милицию, баб своих она увидит только лет через десять. Ишь надулся, как индюк! Спесь начальственная изо всех щелей лезет. Спасать баб надо, но как? У одной трое, у другой четверо, а у Любавы шесть душ детей. Сбить надо эту спесь с генерала, сбить так, чтобы он виноват оказался, а не бабы.
    - И что ты дальше делать думаешь, Валентин Иванович? – Анна говорила пока спокойно, а сама обдумывала, выход искала и…, кажется, нашла.
    - Что делать? Сейчас позвоню в отдел, приедут и заберут голубушек. Тебе всё сейчас известно, думаю, ты возражать не будешь? -  Он взялся за трубку, но Анна остановила:
    - Погоди звонить, Валентин Иванович, не торопись баб садить, а то сам быстрее их сядешь. – У того и усмешка  ехидная появилась, и брови вверх поползли.
    - С чего бы это?
    - А вот с чего, - Анна наклонилась, взяла подол юбки и резко рванула – юбка пополам до пояса. Взялась за отвороты кофты на груди, опять рванула – пуговицы брызнули в стороны. И кофта пополам. – Видишь, что ты со мной сделал? Бабы мимо шли, мой крик услышали, забежали, а ты меня на пол повалил и сам сверху. Ты же меня изнасиловать хотел!
    - Да ты что выдумала? – вскочил контролёр. – Когда это было?
    - А вот десять минут назад и было. И бабы подтвердят, как они тебя с меня стаскивали, и Марья Веденеевна это видела. Верно, бабы? – Первой поняла всё Любава, мать шестерых.
    - Так, так и было, Анна. Мы как крики твои услышали, сразу подумали, что кто-то неладное с тобой творит, и бегом сюда. Он наверху лежит, одежду твою рвёт, а на нас ещё с матом. «Убирайтесь, - кричит, - отсюда к такой-то матери!» Я его за волосы схватила, тащу, а он меня кулаком по виску. Сейчас синяк не один день носить придётся. – Она подошла к косяку и резко ударилась о него левым виском. – Вот, через пять минут будет тут наглядная агитация. Дарье он по носу кулаком зафитилил, вон нос-то как вспух. – Она сразмаху ударила Дарью по носу, кровь фонтаном брызнула той на кофту. – Мы втроём его едва-едва оттащили. Ты, Дашка, кофту эту не стирай, а  ты, Анна, одёжу не зашивай, будет что милиции показать. Марья вон в угол забилась, по сю пору в себя прийти не сможет.
Валентин Иванович то вскакивал, то снова садился, слова не лезли у него из горла, рвался только какой-то рык, и он, как парализованный, тряс головой.
    - Вот так, Валентин Иванович, вот так. Ишь, до чего довела тебя страсть к любовным приключениям. Сейчас и в милицию позвонить можно, пусть приезжают. – Анна взяла трубку. – Так звонить  или разговаривать будем? –Тот затряс головой, по слогам выговорил:
    - Ра-аз-го-ва-ривать.
    -  Разговаривать так разговаривать. Я согласна. – Анна положила трубку. -  Ты сколько у нас в колхозе живёшь? Ещё с посевной? Зарплату получаешь? – Кивнул головой. – Командировочные получаешь? – Снова кивок. – Видишь, как у тебя всё хорошо:  две  зарплаты выходят. Хлеб по твоей карточке семья получает? А ты тут, у нас, пуд муки на месяц получаешь, и Дуняха тебя каждый день горячими шанежками из беленькой мучки  угощает. А  эти бабы прошлый год в ноябре получили на трудодень по пятьсот граммов охвостного зерна и следующий  раз получат опять в ноябре. А ведь эти бабы и кормят тебя тем хлебом, который ты получаешь, рук к нему не прикладывая. Они тыщи центнеров за уборку перегребут, а дети дома голодом сидят. Так за что же ты, сволочь последняя, их посадить хотел? Завтра  к той веялке ты сам встанешь и крутить её будешь? А их детей куда ты денешь?  Может быть, ты их кормить будешь? Нет, ты уверен, что они в детдоме будут. И где им лучше, в детдоме или с мамой? Тебе всё дано: деньги, пища, лошадь, баба мягкая, а от тебя что получили?  Что ты людям  дал? Тебя же как чумы боятся. Ты зачем на ферме баб заставлял второй раз коров доить? Я-то знаю зачем, это ты власть свою хотел показать. Так вот с сегодняшнего дня кончилась твоя власть. Живи, смотри, езди, но с распоряжениями своими никуда не лезь. Понятно? – Опять кивок головой.  -  Смотрите, бабы, какой понятливый мужик попался. Теперь над другим подумай. Если тебя это не устраивает, и ты снова сунешься, куда не надо, или вот об этих бабах слово недоброе обронишь, я сообщу в милицию о твоей попытке изнасиловать меня и в райком тоже. У меня четыре свидетеля, у тебя ни одного.  Из партии тебя выбросят, с работы ты вылетишь, и на другой руководящей тебе не бывать. Будешь по деревням ездить да тряпьё с костями собирать. – Ни слова за всё время, пока говорила Анна, не сказал «полумоченный»,  достал спички, - руки трясутся, – тут же сжёг коварный документ и снова сел, опустив голову. – Время позднее. Вы, бабы, забирайте свои вёдра, об этом разговор завтра. И ты, Валентин Иванович, поезжай домой, заждалась Дуняха. Уборки впереди ещё больше половины, так что нам с тобой работы хватит. Увидишь что-нибудь неладное – шепни мне на ухо, я разберусь.
         Вот так и закончилась эта история, у которой мог быть совсем не такой конец, но ведь верно говорят, что плох тот генерал, который не бережёт солдат своих.
        - Агата! – закричала одна из женщин с полка. – Остановись ты, проклятая! Сил нет на эти мешки! Давай, отдохнем.  – Агата просигналила трактористу, и тот остановился. – Что   ты как напонуженная летишь? С утра до ночи нянчим эти мешки, ни рук, ни спины не чуем.
В это время подъехал Матвеев, поздоровался.
    - Что стоишь, Агата? – спросил он, когда она спустилась на землю. – Поломка какая-то?
    - Да нет, Слава Богу. Бабы на полке устали донельзя, пятый день сегодня с мешками играют
    - Сегодня же скажу Анне Петровне, чтоб на каждый день новую пару назначала. Нельзя стоять, бабочки, погода пока даёт, убирать надо. Ты-то сама как?
    - Не стала я, Семен Игнатьевич, после работы домой ходить. Туда час да оттуда час – это ведь от отдыха отрываешь. За это время комбайн к следующему дню подготовишь. Вон на меже или в соломенной куче свернешься, кулак под голову и…меня дома нет. Дома сейчас Гриша один. – Засмеялась: - Он корову доить выучился. Старушка у нас одна доила, да занемогла. Как там мужики в других хозяйствах? Много скосили?
    - За тобой мужикам ещё гнаться надо, ты всех впереди. Ближе всех к тебе Александр Вихров, но ему внук помогает, мальчишка, а толковый, на час-два заменяет деда. Александру-то ведь шестьдесят пятый идет. А вот в «Заре» опять плохо, там комбайн больше стоит, чем работает. Сейчас снова туда поеду. Держись, давай, не уступай первого места. – Он взглянул на Агату: она спала стоя, держась рукой за поручень. «Господи! Что я ей говорю? Что ещё от неё требую, когда она и так четыре часа спит?» - Он поднялся, стараясь не шуметь, но Агата уже очнулась.
    - Ой, простите меня, Семен Игнатьевич, я, кажется, уснула. А на баб не обижайтесь, что они отдыха требуют, силы человеческие не бесконечны, а они который день без смены.
    - Сказал уже, что смена будет каждый день. Не знаю, что Анна до этого не додумалась.
Не успел директор отъехать и ста шагов, как комбайн снова пошел вперед. Всё для фронта! Всё для победы!
    У Григория из-за Агатиной работы хлопот действительно прибавилось. Соседка Анисимовна, старушка лет семидесяти, доила их корову утром и вечером, поила теленка и выпускала за огороды, а последнее время расклеилась совсем, с ахами да охами ходила у себя по избе, но большую часть времени лежала. Новую доярку не враз найдешь – страда, и Григорий решил доить сам. Он накрошил с полведра свеклы и моркови, унес, вернее, увез в пригон, надел старенькую Агатину кофту-распашонку, подвязался её платком и, открыв ворота, стал поджидать кормилицу. «Не получится ли у меня, как у Прохора?» – думал он, вспоминая героя «Тихого Дона». Прошел табун. Заходя в ограду, Пестрёнка покосилась на него: «Это что ещё за ряженое чудо?» - и прошла в пригон. Григорий покатил следом. Скамейка ему не понадобилась: он и так сидел на тележке. Занятая едой, корова не обращала внимания на то, кто хочет её доить. Первая струйка ударила в подойник. «Что-то коротенькая  она у меня, - усмехнулся новый дояр. – Если так пойдет, то я не только стахановцем, но и ударником не стану. – И успокоил: Хоть лежачую, но все равно додою». Пеструшка уже съела корм, она не раз поворачивала голову, втягивая воздух ноздрями. Пахло Агатой, но доила явно не она. По коровьим расчётам, дойка должна бы уже закончиться, и она запереступала ногами. Пришлось Григорию разговаривать с ней, даже напевать что-то, чуть ли не колыбельную. Прислушиваясь к голосу, корова успокоилась, достояла, пока закончится у нового дояра курс обучения. «Вот и подоил. Не боги горшки обжигают. Сейчас до стола доставить». Он отставил подойник на шаг, подкатил, опять отставил – дело пошло. Хлопнула калитка, вошла Клавдия, соседка дома через два. «Гриша! – хлопнула она руками. – Да ты никак сам корову доил?» - « А что? – засмеялся он. - Мы вятские, ребята хватские – всё могём. У нас один подаёт, семеро на возу в голос кричат: «Не забрасывай!» - «А я знаю, что у вас Анисимовна доила да приболела. Дай, думаю, схожу да подою. Пока свою доила, ты, смотри-ка, сам управился. Давай, я в дом унесу». Она подхватила подойник, ушла в дом, побыла там, пока по кринкам процедила. Григорий ждал её на крыльце.
    - Клава, у кого тут поблизости коровы нет, а ребят – застолье? Мне с молоком возиться некогда, да и не к чему, а там мать доила бы да детву кормила, и мне оставалось. Мне его все равно только теленку выпаивать.
    - Такую семью сейчас найти нетрудно, - отозвалась та. - Вон у Настасьи пятеро, Иван на фронте, сама на работе до темноты, корову съели прошлой зимой. Коль не жаль молоко отдавать, я сейчас до неё зайду. – Вот так и разрешился коровий вопрос. Агата спросила только потом:
    - А почему ты не стал его Буяну выпаивать?
    -  Лето, Агаша. Буян травы наестся, воды напьется, а там пятеро ребятишек без молока.
      Август стоял, словно по заказу: за весь месяц не выпало ни капли дождя – благодатное время для уборки. Тимуровцы снова выпололи картофель в их огороде и раз в пять дней продолжали поливать морковь и капусту. Всё спешило вырасти до уборки. Каким вот будет сентябрь, в августе уборка только-только подойдет к половине. Но и сентябрь в первые дни был погожим. Агата по-прежнему нередко оставалась на ночлег где-нибудь в соломенных кучах, только захватила с собой теплый кожушок, так как ночи стали холоднее. Только сентябрь обманчив. Нередко в их местах в сентябре случалось, что начавшиеся дожди моросили целую неделю, а то и больше, и уборка уходила не только на октябрь, но бывало, что часть хлебов уходило под снег. Один комбайн да бабьи литовки не успевали убирать. Григорий как-то обратился к старому кузнецу:
    - Дядя Антип, как думаешь, будут дожди в сентябре? – Старый подумал, а потом заговорил неторопливо:
    _ Сегодня у нас пятница, в ночь как раз месяц народится. Вот и будем смотреть, каким он будет: на рогу или на горбу, обмоет его в первые три дня или нет. Потом и узнаем, будут дожди или нет. А что тебя это заинтересовало?
    - Так ведь уборка-то ещё на середине, а в некоторых колхозах и того меньше, мне сводки каждый день идут. А потом ещё одно – пора картофель убирать или подождать можно?
    - Засохла?
     - Засохла.
    - Тогда зачем ей в земле лежать? Выкопать, просушить хорошенько и в подвал её. – А через три дня кузнец зашел в бухгалтерию и от порога заявил:
    - Ты дождем интересовался. Так вот с половины сентября или дня на три-четыре пораньше жди, дожди начнутся и не на день, и не на два. А картошку убирай сегодня.
    - Спасибо, дядя Антип.
    - Да не за что. А вот перед полной луной опять смотреть надо, какая она будет, такая и вторая половина месяца будет.
« Копать – не полоть, - думал Григорий. – Эту работу я осилю один. Поторопи-ка, Костя,» - обратился он к кучеру.  Сегодня с ним возвращались домой шестеро ребят, с первого сентября на них выпала кучерская обязанность. Ребята выполняли её охотно: не надо было утром и вечером шагать семь километров. Всю дорогу не стихали  на повозке шутки да смех. Из их разговоров он узнавал все школьные новости, шалости и проказы, ребячьи оценки, поставленные учителями, и оценки учителей учениками. Тут, дорогой, и серьезный разговор завязался.
    - Вот окончим десять классов и на фронт. Дадим мы там шороху фашистам! – заявил Костя.
    - Нет, дружок мой, - перебил Григорий. – Думаю, опоздаете вы, в армию вы попадёте, а война к тому времени закончится: наши уже в Польшу вошли.
    - Все равно нас могут туда послать, посмотрим, как там люди живут, в Европе этой.
     - Вы в армию пойдете служить, а не на экскурсию, некогда вам будет Европу рассматривать. В армии, ребята, дисциплина не школьная, там на всякий приказ один ответ – «Есть!» Это вы в школе с учителями перепираетесь, а там есть командир и солдат, и о школьных порядках приходится забыть. Погоняй, Костя.
    - Ты куда-то спешишь сегодня, дядя Гриша?
    - Спешу. Пора картошкой в огороде заняться. – Мальчишки переглянулись.
Дома Григорий надел старенькие брюки и рубаху, обрубил у лопаты черен и, захватив ведро, покатил в огород. «Жаль, часов у меня нет, можно было бы заметить, за сколько я один рядок выкопаю. На сколько дней мне этих пятидесяти рядков хватит? Сколько дней я их прокопаю?» Первое же гнездо порадовало: картофель был крупный, ровный, выбирался легко, мелочи почти не было. Четыре гнезда -  ведро. Сколько же их накопается? Во дворе послышался разговор, и в огород ввалилась толпа ребятни, возглавляемая «кучерами».
    - А мы на помощь, дядя Гриша. Вот шесть копальщиков, остальные   пятнадцать – выбиральщики.
    - Ребя-я-та! Да вы что? У вас уроки, а я и один справлюсь, – Григорий даже растерялся при виде такой оравы.
    - Не слушай, братва, хозяина, здесь командую только я, - заявил Костя. – Распределяйтесь на одного копальщика три выбиральщика. Копальщики, копать быстро, но тщательно, картошку не резать. Выбиральщики, в земле рыть, картошку не оставлять. Дядя Гриша, куда высыпать будем? На огороде оставлять нельзя: или позеленеет, или дожди начнутся. Надо под крышу.
    - Сходи, посмотри крышу около крыльца. Там, по-моему, есть место.
И закипела работа! На освободившемся месте Григорий развел костер и опрокинул в него два старых ведра, наполненных отборным картофелем. Печонки в ведрах не сгорят и замечательно испекутся. Шум, гам, смех наполнили огород.
    - Вы где ребятню собрали?
    - А мы шестеро шли по улице с лопатами и всех, кого видели, звали с собой. Тут и трёх, и четырехклассники, и постарше: и маслята, и обабки – всё грибки.
    - Пусть хоть эти малыши ведра с картошкой не таскают.
    - Верно, это я не додумал. Ваня, Гавря, кончай выбирать, у малышей ведра носите.   «Быть этому парню сержантом, - с улыбкой подумал Григорий. С радостью смотрел он на ребятишек.  - Голодали, холодали, а выжили эту войну проклятую.  Это нам досталось по самые ноздри и выше, так пусть хоть они войны не увидят, на своих ногах ходят, своей рукой ложку ко рту несут».
     Прошло немногим больше часа, а копальщики заканчивали последний рядок.
    - Дядя Гриша, как там печонки?
    - Печонки готовы, прошу за стол, дорогие работники. – Утащили последнее ведро, уселись кругом. Григорий поставил ведра. – Ешьте на здоровье. Ваша задача сейчас та же самая – справиться с последней картошиной.
    - Справимся! – заверил Костя и затянул:
                                 Эх, картощка объяденье-денье-денье,
И хор подхватил:   Пионеров идеал-ал-ал!
                                 Тот не знает наслажденья-денья-денья,
                                 Кто картошки не  едал-дал-дал.
Отвернулся Григорий, смахивая со щек неожиданно набежавшую солёную влагу. Ведь вот войну прошли эти пацаны, многие из них уже никогда не увидят своих отцов, братьев старших, а детство счастливое, беззаботное сейчас вот тут, с ними.  Сиротство своё, эти полуголодные зимы и вёсны забудут, а вот то, как у него такой оравой картошку копали, печонки ели и песни пели - это на всю жизнь запомнится и вспоминаться будет не раз. Счастливое время – детство, каким бы тяжелым оно ни было!
     Один, веснущатый, оторвавшись от печонок, полюбопытствовал:
      - Дядя Гриша, а воевать страшно? - Григорий помолчал, уставившись в землю, потом, подняв глаза, посмотрел на пацана, ответил негромко:
    - Не страшно там только дураку, может быть. Когда на твой окоп танки скопищем прут или самолёты налетят бомбить, и тебе кажется, что каждая бомба в тебя, тогда страшно, даже очень страшно, и ты только о том думаешь, как бы в эту землю на десять, на двадцать метров зарыться. Но ты этот страх переломишь, берешь винтовку и стреляешь по немцам, которые за этими танками цепью идут. Вот как этот страх в себе пересилишь, так сразу легче становится, успокоишься и воюешь, как работу выполняешь.
Вопросы у мальчишки не кончились.
      - А орденов у вас сколько?
    - Шесть.
    -У-у-у! – раздался общий гул.
    - А медалей?
    - Тоже шесть. – И снова:
    - У-у-у!
    - Ох, мне бы хоть одну медаль, какую-нибудь маленькую!
    - Ты что, дурак? – оборвал Костя. – Ни орденов, ни медалей маленьких не бывает, они все одинаковые.
    - Верно, Костя, они все кровью достались и кровью немалой.
    - А почему у вас наград так много?  - не унимался веснущатый.
    - Я в разведке был, в поиск почти каждую ночь приходилось ходить, а награждал себя не сам, на это командир есть. Чем наградили, то и ношу.
    - Хватит тебе про войну расспрашивать! – оборвал Костя. – Дядя Гриша, спойте что-нибудь из военных песен.
    -  Неси гармонь, ключ от дома над дверью.
Растянул свою затейницу, пробежал пальцами по ладам и оборвал.
    - Песня эта про войну, только не про эту, а про старую, про гражданскую. Когда я учился в первом классе, Антонина Александровна научила петь её.
Он минутку помолчал и начал тихонько напевать, негромко, как бы прислушиваясь к чему-то:
                             Шел отряд по равнине широкой,
                             По степям украинской земли.
                             И в одном хуторке одиноком
                             Паренька партизаны нашли.
                           Был он мал, молчалив, насторожен,
                           Словно горе на сердце легло.
                           Кто-то в шутку прозвал его Ёжик,
                           Кто-то ласково поднял в седло.
Замолчали. Позабыты печенки, ни шороха, ни звука. Только слышен голос Григория да переборы ладов.
                           Переходы в огне канонады.
                           Дни тревожные плыли, как дым.
                           Стал мальчишка любимцем отряда,
                           Партизаном, бойцом молодым .
                           Но однажды в глубоком овраге
                           Беляки окружили бойцов,
                           И при всей партизанской отваге
                           Не прорвать огневое кольцо.
Тревога в глазах мальчишек. Они, кажется, даже дышать перестали. Наших окружили! Наши гибнут! Каждый из сидящих уже готов был бросится на помощь.
                            Все тревожнее шум по урману,
                            Над рекой расстилался туман.
                            И сказал командир мальчугану:
                            «Ну-ка, Ёжик, спасай партизан.
                             Проберись мимо вражьих дорожек
                            И беги в красный штаб у Днепра.
                             Если ты не поспеешь с подмогой,
                             Не продержимся мы до утра».
Растёт напряжение, тревога растёт. Веснущатый подался вперед, пальцами в землю вцепился, и остальные все…
                            Мимо вражьих безвестных дорожек,
                             Через дебри болот и кустов
                             Незаметный и маленький Ёжик
                             Проскользнул мимо вражьих постов.
Уф!  Кажется, первый раз вздохнули. Ведь проскользнул!  Пробрался!  Поможет!
                             На отряд пулеметным потоком
                             Враг со всех надвигался сторон.
                             Вдруг далёкий послышался топот –
                             Это красный летел эскадрон.
Вот оно! Идёт помощь! Идё-ё-ёт! И уже спало напряжение, уже улыбка по лицам пошла.
                             Налетели, ударили громом,
                             Ярче молний блеснули клинки!
                             Перед красным лихим эскадроном
                             Отступили в бою беляки.
Пацаны! Родные мальчишки мои! И вы готовы сейчас вскочить и ринуться в этот бой. И мы, когда давным-давно пели эту песню или смотрели в «Чапаеве» вихревое появление красной конницы, весь зал в исступлении кричал: «Наши! Наши!»
                              И в сражении, в самом разгаре,
                              Дрался тот, кто подмогу привел.
                               И сказали бойцы: «Ай да парень!
                               С виду ёжик, а сердцем орёл!»
Прозвучала последняя нота, сказано последнее слово, и тогда вскочил веснущатый:
    - Я…я тоже, как Ёжик! – Взмахнул руками. – Я бы рубил их! Так!  Так! – рука его с невидимой саблей рассекала воздух.
    - Сядь ты! – оборвал Костя. - Какой ты Ёжик? Ежонок ты, до Ёжика ещё расти надо.
    - Не надо, Костя, дразниться, парень правильно песню понял.
    - Да не дразнюсь я. Это же мой младший братишка, я сам за него голову отдам. А песня эта…- Он остановился, видимо, подбирая слово. – Такую песню услышать и…в бой идти можно. Всё, братва, разбирай ведра да лопаты и по домам. – Григорий остановил:
     - Ребята, сейчас пойдёте, пусть каждый накладёт ведро картошки и унесёт домой.
    -  Зачем? – удивился Костя.
    - Ну, пусть это будет как плата за работу.
    - Ты что, дядя Гриша? Мы разве за плату работали? Мы просто помогли тебе да вот вместе побыли, это же замечательно! А картошку, если  лишняя будет, продай и Агате какой-нибудь подарок купи.
     - Большое спасибо вам, ребята.
Ушли, а Григорий еще долго сидел, размышляя о ребячьих судьбах.
    …Пластались бабы на полосах с литовками, вязали снопы старухи, копошились пацаны,  стаскивая  их в суслоны. Агата последние дни не появлялась домой. Скорей! Скорей! Но с середины сентября зарядили дожди, когда уборка перевалила на вторую половину. Из райкома шли грозные команды: «Косить! Убирать!», - а на полосу уже трудно было заезжать, трактор, за который был прицеплен комбайн, не мог его утянуть, буксовал. «Выбирать возвышенные места!», - гремело из райкома. А в той же Светлой, кроме Панюшкиных бугров, где Агата скосила рожь ещё в первые дни уборки, остальные земли были низменные. После последнего обильного дождя уборка встала совсем. Дороги раскисли настолько, что пара лошадей, отправленная за зерном на одну из ладоней, - там была крыша для его защиты – с трудом тащила пустую бричку, и возчик вернулся с полдороги. Хлеб явно грозил уйти под снег на корню. Матвеев мотался по колхозам, в некоторых заставлял трактор затаскивать комбайны на поле, но когда тот, не проехав и десяти метров, рыл землю на месте, увязая всё глубже и глубже, махал рукой: «Перестань. Не заехать». Оставалась только надежда на морозы да на то, что снег выпадет попозже, не завалит хлеба, ведь сентябрь уже закончился, время перевалило на октябрь. Сжалился, видимо, Бог и послал такие морозы, что напитанная влагой земля за три дня замерзла до асфальтовой твердости. Трактор гремел по такой почве, по полосе можно было ехать, как по городской улице. И снова опустели деревни, от мала до велика – все были на полях. Теперь бабы косили без грабелец (больше выкосят!), и старухи не увязывали скошенное в снопы, а сгребали граблями в небольшие кучки, которые вилами детва укладывала в копны. По санному пути их будут возить к молотилке на ту же ладонь. Теперь уже не приходилось смотреть на потери, надо было убрать то, что можно. И не песни, и не разговоры слышались теперь на полях – от края до края слышался кашель. Кашляли все: и косари, которые косили в фуфайках, потели, а сквозной ветер пробирал их до косточек, когда они возвращались на тот край, откуда начинали. Кашляли старухи и ребятня, освобожденная от уроков до конца уборки – эти наглотались холодного воздуха. Шла битва за хлеб. И не надо бояться этого слова «битва»: не рвались над полосами снаряды, не свистели пули, но бились люди с утра до вечера, из последних сил бились, спасая до последнего колоска то, что выросло на полях, щедро политых их потом. Прошла первая половина октября. Не унималась погода: резкий северный ветер гнул берёзы к земле, обрывая с них последний лист, качал пшеницу, ударяя колос о колос, выбивал зерно. Каждый день небо хмурилось, казалось, и солнце не показывалось на небе уже с половины сентября, с начала дождей, спряталось, ушло за горизонт и вернётся только весной. Каждый день на оставшихся полосах шло сражение за хлеб. Гнулись бабы с литовками, уже, казалось, неподъёмными, гнулись старухи, увязывая скошенное в снопы, ребятня – ей на уроках надо бы сидеть – гнулась с граблями да вилами, аодбирая в небольшие копны скошенное, то, что не успевали старухи связать в снопы. Вот и последняя маленькая полоска убрана. Агата закончила косить  большую и переехала на последнюю, на Глинище, где пшеница стояла ещё на трёхстах гектарах. Ох, уж это Глинище! Было оно совсем рядом со Светлой, ближняя полоса. Земля там была жирная, и настолько вязкая, что про неё говорили: «Где на Глинище бык на..ял, там и на тракторе буксовать будешь». Сеять заезжали на эту полосу в последнюю очередь, пока она по-настоящему не просыхала. Убирать её приходилось тоже в последнюю очередь, чтобы хлеб успел поспеть. Сюда бы в добрую пору пять комбайнов поставить – только успевай отвозить. Зато и пшеница на этой полосе вырастала в пояс высотой да с таким ядрёным колосом, что меньше тридцати центнеров с неё не брали. Ещё раз объехала Анна полосу кругом – везде хлеб стоял одинаковый – заглядение! Вот только взять его очень нелегко. Здесь бабам по полгектара не выкосить, дай Бог, если по тридцать соток на косу, и то навряд ли. Пшеница под последними ветрами наклонилась, местами даже легла, и неудивительно: крупные спелые колосья заставили стебли согнуться. По урожайности – радость крестьянская, по уборке – горе да слёзы бабьи.   Двести гектаров отрезать Агате, сто оставить бабам. Пусть Агата раскосит поле, пусть примнёт трактор пшеницу, земля застыла -  не втопчет, а бабы литовками примятое скосят. Только бы снег нас подождал, только бы успеть убрать Глинище. Проезжая по улице, увидела Анна: дед Кондрат к зиме готовится, у двора метёт последний раз. Поздоровавшись, проехала, было, мимо, да от оклика остановилась.
    - Погоди-ка, Анна. – Подошёл старый. – Скажи-ка мне, голова колхозная, сколько ещё убирать осталось?
    - Завтра Глинище убирать начинаем, это последнее, а там триста гектаров.
     - Да-а-а, - почесал в затылке старик, - триста – это немало, это дней на десять хватит.
    - Хватит, самый лучший хлеб там.
    - Там каждый год лучший. Земля такая: весной воткни оглоблю – к осени телега вырастет. Только нет у тебя, Аннушка этих десяти-то дней. Дай Бог, если до снегу неделя осталась. По моим подсчётам, снег нынче на Покров или в Покров падёт, а до него неделя осталась.
     - А не ошибаешься, дядя Кондрат?
     - Я бы рад ошибиться, да спина моя мне  подсказывает, что так будет, а она у меня не ошибается. Так что успевай, Аннушка, за эту неделю управиться, а то снежком прикроет.
Вот тебе, председатель, и предсказание  старинное, и прогноз точный. Сейчас сиди, да думай, да рассчитывай, как за эту неделю триста гектаров убрать. Эх, вернуть бы всех, кто на фронт ушёл, на эту неделю домой! Вот бы и управились, и отпраздновали, да не в нашей воле это, да из всех, ушедших на фронт, уже в живых нет около двухсот человек. Бабы только у меня! Бабы! Родные мои! Ведь эта полоса-громадина опять на ваши плечи ляжет. Ведь старух да ребятню опять с полосы не отпустишь. – Заехала к Сёме-бригадиру, распорядилась, чтобы зашёл за Марией, вторым бригадиром, и щли бы в контору, а попутно лошадь сдал бы конюху на конный. Зашла к Агате, спросила, в каком состоянии её «Сталинец», и хватит ли его на неделю эту.
    - Его хватит, а вот меня – не знаю. Чтобы за неделю   двести гектаров убрать, это надо круглосуточно косить. Я комбайн перегнала, хлеб видела. Завидный хлеб, богатый, но там лежачего много, значит, придется косить только на второй скорости. Дальше – намолот там будет центнеров по тридцать и более, стало быть, отвозить зерно надо не  четверым возчикам, а восьмерым, а то и больше. Ещё одно: двадцать четыре часа косить – не выдюжить. Штурвальный у меня – парнишка с головой, я его вместо себя уже не раз ставила – справляется. Вот и будем чередоваться: я часа четыре покошу, да на пару часов на отдых, он эти два часа и без меня покосит, потом он отдыхать уйдёт. А ты, Анна Петровна, утром старикам задание дай, чтобы к вечеру у полосы избушка, на дровнях сколоченная, стояла, а в ней печка железная и нары. В тепле да на боку отоспишься – опять работать захочется, - засмеялась. – Вот так круглые сутки и будем косить. А как с отвозом зерна – тебе решать, но делай так, чтобы комбайн из-за этого и минуты не стоял. А дома у меня Гриша один управится.
    Вот и сидели потом председатель, да два бригадира, да уполномоченный за расчётами, сколько баб на косьбу поставить, сколько на увязку, кого в отвозчики поставить. Конечно, здешнюю школу, старшеклассников, опять на работу звать придётся. Тех, кто в девятом-десятом, можно после уроков на несколько часов задействовать. Всю деревню перебрали, всем место определили, даже резерв небольшой оставили, потому что всё не предусмотришь, где-нибудь да какой-нибудь прорыв всё равно появится. И для себя работу нашли, Анна распорядилась:
    - Ты, Семён, на отвозке будешь. Там ребятишки слабосильные, подъедут, а мешок вытряхнуть не могут. Садись в бричку, он лошадью управлять будет, а ты мешки вытряхивать, для этого тебе и одной руки хватит. Этот уедет – пересаживайся ко второму, потом к третьему и так до конца.
 
                                                                    Продолжение