Дедушка
     Трудным был этот год, ох, трудным! Война шла третье лето, и теперь уже никто не мог сказать, когда она закончится. Это на первых порах кричали: «Да мы его, немчуру проклятую, в пух и прах!», - а сейчас, когда совсем повыгребли из деревни мужиков и парней, никто уже не кричал так. Другие крики, вернее, вопли раздавались все чаще и чаще по деревне, когда почтальон разносил письма. То одна, то другая женщины, получив не треугольное солдатское письмо, а прямоугольный конверт и даже не распечатав его, захлебывались в слезах, так как знали, что там лежит. А там был всего небольшой листок с печатью внизу, и начинался он словами: «Ваш муж…брат…сын…» Похоронка, как звали ее в деревне, приходила чуть ли не в каждый дом.
       В нашем доме их было уже две: на дядю Гришу и на дядю Митю. Только мой отец еще воевал где-то, «…бил врага, гнал его с нашей земли», как писал он в своих письмах. Мама, вернувшись с работы, первым делом спрашивала: «Письмо есть?». Если оно было, мы еще заранее бежали ей навстречу, размахивая треугольником. И уже давно отогнали немца от Москвы, и уже окружили и разбили его под Сталинградом, но далеко еще было «…гнать его с нашей земли», и об окончании войны мы только мечтали. Каждое утро мама уходила на работу: и зимой, и летом, и в дождь, и в снег, и в лютый мороз, а дома оставались мы: дедушка с бабушкой, трехлетняя Санюшка,  которая еще не видела отца, так как родилась через месяц после его ухода на фронт, пятилетний Федя, семилетний Леня и я. Мне в сорок третьем было уже девять лет. Основным кормильцем был дедушка и я, которого он не оставлял летом дома ни на один день. «Пойдем, мой родной, наша задача – еду искать, брюхо каждый день чем-то набить надо». И мы искали, искали везде: в лесу, на реке, на озере, на убранных полосах. Сейчас, когда пишу эти строки, я представляю, насколько  трудно было ему, инвалиду, это делать. Давно, еще лет сорок назад, лошадь лягнула его в правую ногу и, видимо,  разбила коленную чашечку. Со временем нога зажила, но не сгибалась, и дедушка шагал, подтаскивая ее.  Лезет дед в болото, а я жду на берегу. Он вылазит с охапкой камыша, который у нас почему-то звали сопляком, наверное, потому, что он был какой-то слизкий. «Вот, Ванюшка, до этого места отрезай. Это очистим и середку съедим. А эти головки – корни камыша идут от утолщения – можно целиком съедать: в них мучка». Уж как там образовалась мука в болотном растении – не знаю, но мы ели их, давая желудку работу по перевариванию этой «мучки», мы набивали брюхо, чтобы оно не просило есть. Пока я обрезал эту охапку и укладывал в мешок, дед лез за другой.   Наполнив мешок, мы возвращались домой, и там вокруг принесенного начиналось чуть ли не праздничное застолье. Этой весной мы сразу же после того, как на озерках сошел лед, перешли на рыбные блюда. Сколько мы ее съели! Если бы можно было подсчитать, то мы, наверняка,  далеко обогнали в то время японцев по потреблению рыбы на душу населения. Да японцы и не видели такой рыбы, не едали ее и не мечтали о ней. Это были гольяны, мелкая рыбешка величиной с взрослый палец, редкие – чуть покрупнее. В озерках ее водилась пропасть! Зимой дедушка сплел из тальника шесть корчажек. Откуда у него появился изрядный кусок конопляного жмыха – это, наверное, кроме него, никому не дано было знать. Он не съел его, не скормил нам –  это было такое вкусное лакомство! -  а, распарив несколько кусочков и завернув их по отдельности в тряпочки, подвесил в середину каждой корчажки. Привлеченные этой приманкой, гольяны в очередь и без очереди лезли в корчажки, не найдя обратного выхода, оставались там до тех пор, пока дед не доставал корчажку. Ототкнув сзади деревянную затычку, он вытрясал улов в ведро. Есть полведра! Из шести корчажек он, случалось, набирал до трех ведер. Теперь новая задача – унести домой. Что не придумает человек, если он загнан в угол, из которого, кажется, и выхода-то никакого нет? Он будет искать этот выход и все равно найдет. И он нашел. Какое-то колеско послужило ему для изготовления тачки, такой, какие были у строителей железной дороги на картине Саврасова «Строительство железной дороги под Петербургом». На тачку дед поставил пестерь, большую, ведра на четыре, дощатую корзину, сделанную из дранок. Сколько добрых дел сделала эта тачка! Сколько она перевозила груза – не счесть! Чистили эту рыбешку (рыбу!) всей семьей, за исключением трехлетней Санюшки. А чистить ее было просто: давнул вдоль брюшка большим пальцем, и все внутренности выскакивали наружу через задний проход. Ту, что хоть чуточку покрупнее, бабушка вздевала на суровую нитку и подвешивала сушить. Зимой пригодится! А остальную она испаривала на большой сковороде в молоке, и мы ели ее, съедая всю, без остатка, с хвостами и головами.
      Дожди в июне – а после и в июле – были довольно часты, и почему-то шли они обычно ночью, а днем жарило по-африкански. В конце июня пошли маслята, пошли столь густо, что заполнить наш пестерь можно было за какой-нибудь час. Но мы столько не брали, приносили ведро, и нам хватало. «Масленок, - говорил дед, - это гриб для забавы, а не для еды. К нему хлеба кусок, тогда и маслята годятся. Погоди, вот настоящий гриб пойдет, тогда мы, Ванюша, спать не будем, а если будем, то в лесу». И вот как-то утром будит меня: «Вставай-ка, мой дорогой. Сегодня мы на охоту пойдем, на заветное место. Думаю, время пришло, гриба мы с тобой  гребанем там досыта». Шли мы, мне показалось, долго, а дедушка сказал, что тут всего километра три. Он катил и катил свою тележку с пестерем и рассказывал обо всем, что попадалось на пути. «Вот смотри, Ванюшка, калинка у дороги растет. А как ты думаешь, почему она тут, а не в лесу?  Почему она к дороге выбежала? Ягода у нее очень для людей пользительная, особенно  для тех, у кого сердчишко слабовато, аль уже состарилось и барахлит. Вот залей ее теплой водой, да пусть настоится, а потом пей, вот  сердцу и лучше станет, оно и работать лучше будет. А выбежала она потому, что там, в лесу, ее не каждый видит, не каждый найдет. Тут, у дороги, ее все  видят, и кому надо, тот ягод наберет, сердчишко свое поддержит. – Мы идем по лесу уже совсем без тропинки. Вдруг впереди взлетает какая-то птица, но
, отлетев всего пять-шесть метров,  падает. – А давай-ка подойдем к ней, увидишь, она взлетит и снова падет.  – Мы идем к тому месту, где птица упала, видим, как она поднимает голову из травы. Не подпустив нас всего на три-четыре шага, она вновь взлетает и опять падает. – А вот сейчас давай вернемся к тому месту, где она первый раз взлетела. – Мы идем, и вдруг буквально из-под наших ног начинают разбегаться в разные стороны какие-то пушистые комочки. – Видишь, это ее детки побежали. Нет, не надо их догонять. Когда первый раз взлетела, она им сигнал подала: «Сидите тихо, не разбегайтесь», -  а сама отлетела да упала, как будто ранена. Это она нас с тобой от деток отманивала. Потом второй раз. Так она три-четыре раза отманит, а потом на взлет и улетит. Когда мы уйдем подальше, она вернется к ним и всех найдет. Вот как мать свою семью защищает. И у людей вот так. А ну-ка, попробуй кто-нибудь тебя обидеть, что тогда мать делать будет? Да она готова будет тому человеку глаза выцарапать за тебя. Ну, вот мы и пришли. – Перед нами была огромная поляна, сплошь заросшая молодым березняком. – Посмотри понизу. Что видишь? – Я смотрел, но не видел ничего. – Хорошенько смотри, к подножью березок смотри. – Я увидел, как в нескольких местах из травы выглядывают шляпки, но не желтые, как у маслят, а бело-коричневатые. Мы подошли к ним. – Вот это и есть настоящий гриб. Смотри, шляпка небольшая, а корень толстый и книзу еще толще. Только выворачивать его не надо. Ножом срезай около самой земли, чтоб грибницу не испортить, чтобы на будущий год они снова тут росли. Давай сначала небольшой участок осмотрим, потом дальше пойдем. – Дедушка сказал, что небольшой, но мы на этом участке по полведра нарезали. – Ванюшка, посмотри-ка, какой грибище! – Я подбежал. Шляпка гриба, не белая, а уже коричневая, была величиной с мою фуражку. – Вот это гриб так гриб! Всем грибам полковик! – Мы не осмотрели и половины поляны – пестерь был полон. – Хватит, жадничать не надо. Нам их еще на сушку надо приготовить, нам надо их порезать, а баба их на нитку и опять сушить. Это же еда зимой будет, да еще и какая! В них полезного в каждом грибочке целый воз, а вам, детворе, расти надо, вот и будете расти на этом полезном. Завтра снова сюда пойдем и Леню с собой захватим.  - На следующее утро мы снова срезали и срезали грибы.  Вот и полон пестерь снова, и мы шагаем домой.  Нет, не чувствуем усталости, мы бревна не грузили, только резали и резали грибы. Ногам, конечно, труднее, им шагать надо три километра сюда и три обратно, но ведь дома, во время игр, мы за день пробегаем не три, а, наверное, тридцать три километра и не устаем. Только на третий день дочистили мы эту полянку, и мы с братом радовались, что эта работа закончена, но оказалось – зря. « А ну-ка, мои хорошие, давайте зайдем туда, где первый раз были. Я думаю, там нарасти должно снова. - Мы зашли на первый участок, и я глазам своим не поверил: грибов из земли вылезло больше, чем первый раз, хоть литовкой коси. Только они были пока еще маленькие, шляпка не больше пуговицы, хоть ножка и толстая, крепкая.  – Хороши, - радовался дед, - да малы. Такие резать – только портить. Подождем дня два, и снова сюда, вот тогда и наберем через край и досыта. Режь да суши, режь да суши, зато зимой будет чем брюхо набить.  - Тогда,  по возрасту своему, мы не знали заботы о еде, не знали, что ее надо запасать впрок. Нас звали есть – мы садились за стол и ели, что подано. Все заботы об этом лежали на бабушке и дедушке. Даже мама не касалась приготовления еды. Она была на работе с раннего утра до поздней ночи, а если случалось, что приходила чуть пораньше, тогда до темноты была в огороде с ведрами или тяпкой. В свободное время и мы трое, кроме Санюшки, боролись с сорняками, вырывая их вручную из капустных и луковых гряд, из картофельных борозд и гнезд. Сражение это продолжалось все лето, так как бабушка любила повторять: «У доброй хозяйки в огороде лучше, чем в горнице, а у неряхи хуже, чем в пригоне». Но это в свободное время, а тут из-за грибов этого свободного не было совсем. Мы сходили три раза , потом четыре, потом пять, пока дедушка не решил: «Все, ребятки, хватит, эта охота кончилась, пора на грузди переключаться».  И началась новая, не менее интересная охота на грузди. Вот тут дедушке пришлось пестерь на тачке увеличивать. Он опять же из тальника добавил его сверху так, что туда стало умещаться в полтора раза больше. Бабушка отпарила и вымыла деревянный бочонок, и дед опустил его в погребную яму. «Вот, ребятишки, грибов мы насушили, сейчас груздей этот бочонок насолим, и тогда, если Бог даст еще и картошки, нам и зима не страшна будет. Завтра мы за груздями отправимся». - Бор от нас недалеко, он начинается за огородами, это всего полкилометра, и тянется, как говорил дед, километров на пятьдесят. У самой опушки он остановил нас и строгим голосом отдает наказы: «Бор – не лес, ребятки, в нем и заблудиться недолго. Поэтому от меня далеко не отходите, чтобы видели и слышали. Заблуждаются почему? А потому, что когда груздей много, от курешка к курешку переходят и для себя незаметно столь далеко уйдут, что и не видать, и голоса не слыхать. Друг от друга совсем никуда, а если случится, что меня не видно, стойте на одном месте и кричите. Тут и я подойду. Ты все, Ваня, понял? А ты, Леня, с Ваней рядом. За руку ты, конечно, держаться не будешь, но дальше десятка шагов не отходи. Наломаете полные посудины, тоже меня зовите, так как пестерь вам не найти. Все понятно? Тогда будем заходить. Господи, благослови!»
      И вот мы идем по бору. Я уже бывал в нем, знаю, по каким признакам грузди искать и где они растут лучше. Вот и первый курешок, штук до десятка. Рассказываю Лене, учу его, я сейчас груздяной учитель. Он радуется первому увиденному, потом второму, третьему. Он видит пока только большие кучки, маленькие пропускает. Показываю и рассказываю снова. На следующем курешке он не нашел всего два, зато на третьем нашел все и даже те, которые я не заметил. Мы видим деда, он недалеко от нас. Он не наклоняется к груздям, а встал на колено и переползает от кучки к кучке, видимо, хороший попал курешок. Мы ходим вокруг него, чтобы не терять из вида. Груздей много. Да и как им не быть? Женщины все до одной в поле. Бабушки-старушки все в огородах. Кому лет четырнадцать и больше – все в поле: кто сено косит, кто гребет, кто мечет. Даже парнишки, лет по двенадцать, верхом на лошадях волокуши возят. Те, кто моложе, лет десять-двенадцать, ходят по грузди, но они ищут у опушки,  близко, а мы углубляемся в бор, где пока никто еще не был. Вот потому-то все, что там выросло – наше. Дедушка недалеко, и мы идем к нему с полным ведром. «Слава Богу! Вот и наломали мои золотые помощники. - Он уносит ведро и перекладывает в пестерь. - Я два да вы ведро – вот и три. Есть нынче груздочки. Мы недалеко ушли, вот и подумайте, сколько их там, дальше-то. Сейчас чуть пройдем вперед». А впереди оказалось столько, что нам и искать их не надо было. Они словно в очередь выстроились, словно подбегали к нам и просили: «Меня, меня возьмите!». На всю жизнь запомнил я эту охоту, полюбил, и после, уже взрослый, а потом и старый, считал большой радостью эти походы за груздями. Найдешь кучку, поднятую растущим груздем, уберешь землю сверху, срежешь его ножом под корень, и место это той же земелькой зароешь. Это сохраняет грибницу, и на будущий год приходи сюда -  обязательно на этом курешке грузди будут. Когда мы вывалили два ведра, дедушка подсказал: «Вот вы срезали груздь, видите, на корешке ни одной червоточинки. Вы отрежьте его и в рот. Десяток-другой корней съедите – словно пельменей наелись, есть не захотите». И мы резали, мы ели, а вот сытости такой, как от пельменей, от корешков почему-то не было. Видимо, грузди – это все-таки не хлеб, хоть голод и утоляют. Вот и полон наш пестерь, пора домой. Дедушка благодарит: «Спасибо тебе, бор-батюшка
, за милость твою». Обратная дорога показалась почему-то короче. Мы моем руки и по бабушкиному зову садимся за стол. Там уже поставлено ставшее привычным блюдо: жареные грибы, по одной алябушке-травянушке каждому и по кружке молока. Эти алябушки – тоже наш труд. Мы собирали семена круглеца, денежника, воробьиной кислятки – это все сорняки, - бабушка сушила их на железных листах в печи, потом толкла железным пестом в железной ступке и из полученной «муки» заводила хлеб, добавляя в него одну-две горсти муки из отходов, которые мама получала на трудодни. Это был хлеб тех суровых военных лет, да что там военных, это был хлеб всех семей еще добрые пять лет и после войны. Он плохо лез в горло, царапал его, но тут выручало молоко, которым мы запивали каждый жевок. Остаться без коровы в то время было подобно смерти, а с молоком детский желудок переваривал все, что попадало в рот. Обед закончен, брюхо набито. Вот сейчас начнется самая нелюбимая работа, которую, наверное, не любят все – мытье груздей. Сидя на плотцах, мы моем их травяными мочалками, полощем в реке и чистые укладываем в корзины. Когда пара корзин полна, дедушка уносит их домой, а там уже бабушка, когда все грузди будут вымыты, станет колдовать над ними. Засолку груздей она не доверяла никому, даже маме. Что там она клала в них особенного, мы не знали, только каждый раз мне приходилось бегать в огород за укропом и смородиновым листом. А грузди получались у нее чудо-чудное, и мы  съедали их потом по целой миске. И все, кто бы ни ел, всегда говорили, что бабушкин засол особенный, такого ни у кого не получалось. Завтра мы снова идем за груздями, потом еще и еще и так до тех пор, пока бор одаряет нас своими богатствами.  Дедушка спустил в яму второй бочонок, и баба трудится там над засолкой. Чему удивляться? Нас в семье семеро, зима длинная, грузди растут две-три недели, а не круглый год.
        Август, сентябрь и даже в октябре в колхозе идет уборка хлебов. Там заняты все. А мы колосуем, то есть подбираем колосья на убранных полях, оброненные при уборке. Это еще одна подготовка к зиме. Теперь с дедом не только я и Леня, но и пятилетний Федя тоже тут. Когда вышли первый раз, дед опять подробно объясняет, как и что надо делать: «Вот так берете колосок и укладываете стебелек в левую руку, к нему второй, третий. Как горсточку набрали, подавайте мне, я колосочки отстригу. Дома высушим и обмолотим. Вот и будем потом зимой пироги стряпать с картошкой, с груздями. Любите пироги? – Мы согласно киваем головами. – Баба напечет, а вы будете есть. Травушки для нас зимой нет, так зернышка надо припасти много». – Трудную задачу поставил дед перед нами: надо собрать столько, чтобы на всю зиму хватило, и мы верили ему, соглашались, что сумеем это сделать, не понимая, что задача эта – из области фантастики. Он отстригал колосья овечьими ножницами, надавливал их в ведро и, когда оно наполнялось, высыпал в мешок, спрятанный в ближнем лесу. Там же стоял наш верный помощник – дедова тачка. Почему мешок был спрятан? Во-первых, потому, чтобы никто не видел, сколько мы собрали, но главное было в другом. Почему-то считалось, что сбор колосьев – это расхищение колхозного имущества, официального разрешения на этот сбор никто не давал. Однажды, когда мы собирали за Марьиным болотом, к нам подъехала председатель колхоза Александра Семеновна.
      - Неладно делаешь, Василий Степанович. Это же колхозное, а ты собираешь да домой везешь. Если акт составить, тебе придется перед прокурором отвечать.
      - Верно, Александра Семеновна, придется. Только кому отвечать-то придется? Мне, который подбирает вот эти брошенные колосья, чтобы как-то накормить эту детву, - он показал рукой на нас, - или тебе за то, что ты допускаешь эти потери? Какую статью и какой прокурор мне, инвалиду, подберет за то, что я хочу внучат от голодной смерти спасти, чтобы они выросли да страну нашу от военной разрухи поднимали? Это можно назвать преступлением? На работу ты меня тоже не пошлешь, потому как мне семьдесят пять лет, да и ногу свою не передвигаю, а за собой таскаю. Поезжай, у тебя дел много, а нас на колосках ты и не видела.
       Вот так мы и продолжали выполнять поставленный дедом план – обеспечить хлебом нашу семью на всю зиму. Высыпав в мешок колосья, дед сначала уминает их рукой, а потом залазит туда ногой и утаптывает.  Чтобы набить его, мы собираем весь день. Это было очень трудное занятие: надо было внимательно смотреть, чтобы не пропустить валяющийся колосок, за каждым надо наклониться, поднять, снова искать второй и опять наклоняться. Сотни, тысячи поклонов за день. Ведро за ведром в мешок. Он разбухал, толстел, принимал все новые и новые порции, и казалось, что его никогда не наполнить. Но всему бывает конец. Вот и последнее ведро. Дедушка с трудом завязывает мешок – так он полон – и укладывает его на тачку. «А сейчас, мои милые, пока на дорогу выбираемся, вы еще раз пробегите, по горсточке насобирайте. Потом изомнете их, мякинку отдуете, а зернышки в рот  и жуйте, как жвачку, но не глотайте. И вы увидите, что во рту у вас будет белое-белое тесто, очень вкусное. Его долго-долго можно жевать». Что-что, а жевать мы умеем. И мы жуем эти твердые зерна, превращая их в это белое-белое. Самообман? Наверное. Но он на какой-то миг отвлекал от мыслей о еде, он насыщал. Так мы колосовали до тех пор, пока босые ноги терпели температуру земли. Наступали холода – колосование прекратилось, так как обуви, подходящей для этого сезона, для этой погоды – не было. Я не пошел в школу во второй класс этой осенью из-за того, что ни надеть, ни обуть было нечего, и перед  дедом встала новая задача – детей надо одеть и обуть. Это можно было сделать быстро: в райцентре, на еженедельной барахолке, можно было купить все: от ложки до рояля, но…в доме не водилось ни копейки, так как зарплату мама не получала. В колхозе тогда была не денежная оплата труда, а натуральная, то есть тем, что выращивали на полях.
        Каким образом дед узнал следующую новость – не объяснит никто. В колхозе держали отару овец. Ягнились они в разное время, но чаще всего – в зимние месяцы. Стоявшие на соломе, а не на сене, они зимой слабели и приносили слабое потомство. Случалось, ягнята, прожив два-три дня, подыхали. На падеж составляли акт, подшивали в папку, а ягнят вывозили в лес, где с давних времен была выкопана яма для павших животных – падинник. Вот туда и повадился дедушка. Он на санках в мешке привозил трупы ягнят, оттаивал их, снимал шкурки и помещал в приготовленный им какой-то раствор. Шкурки кисли два-три дня, затем он тщательно мыл их в теплой воде, сушил и мял еще не совсем просохшие. Шкурки сохли – дед мял. Когда они окончательно высыхали, то были мягкие-мягкие. Вот из этих шкурок дед и решил сшить нам обувь – бурки. Подошвы он выкроил из голенищ старых-перестарых валенок, которые были изношены до того, что ни о каком их ремонте не могло быть и речи. Вечерами сидел он при свете коптилки с фитилем тоньше карандаша и нитками из конопля, скрученными вдвое и протертыми варом, шил бурки: внутри мех, а снаружи они с бабушкой пожертвовали свое старенькое суконное одеяло. Казалось бы, неказистая была обувка, но когда я надел ее, моя нога утонула в печном тепле. Первые бурки были мои, вторые он шил для Лени. Федя и Санюшка пока на печи обходились без бурок. Теперь очередь была за одеждой. Но с этим вышла задержка, так как ягнята дохли все-таки не каждый день, приходилось ждать, когда выпадет такое «счастье». Тогда я не задумывался над тем, а каково ему, семидесятипятилетнему старику, было заниматься всем этим. Это сейчас мне понятно, что забота о самых родных ему людях: маме, внучатах – давала силы на все, что он делал, и прежде всего – на заботу о «хлебе насущном». Но не только, ох, не только! Уже поздней осенью, перед тем, как начала застывать земля, выкопал он на большой поляне перед нашими воротами яму глубиной в добрый метр и поставил в нее столб, который поднимался над землей тоже примерно на метр. В середину столба был глубоко забит толстый железный стержень.
      - Деда, а зачем это? – поинтересовался я.
      - А это, Ванюша, будет вам зимняя забава – карусель. – Он каждый день протыкал землю вокруг столба ломом и в отверстия наливал воду. – Вот морозы будут, земля застынет, и столб не пошатнется. Потом и дальше делать будем. – Ноябрьские морозы заковали землю. Дедушка надел на стержень старое колесо и привязал к нему сложенные вкрест две жерди. Снег вокруг утоптали, и он опять каждый день поливал его. Образовалась толстая ледяная корка. -  Завтра праздник – Введение в храм Пресвятой Богородицы -  зови своих друзей, будем карусель обновлять. Пусть берут санки, веревку метров шесть, да покрепче, и часам к двенадцати приходят.
     К полудню у наших ворот человек с десяток. Дедушка осмотрел веревки, у одного забраковал, и тот бегом пустился домой за другой. Санки ставили посередине между жердями и привязывали нос к одной жерди, а зад к другой.
      - Садитесь четверо. Двое сюда, в центр, вы будете крутить, а они кататься, потом сменитесь. Ну-ка, начали. – Навалилась пара на жерди – дед тоже с ними, – закрутилась карусель сначала медленно, потом быстрее, еще быстрее. Полетела! – Эй, на санках, - кричит дед, - держись крепче! – Крику, визгу, смеху – в семь коробов не уложить!                                                      

        Идут мимо люди, судят: « Ишь, что старый выдумал! Забава!»
           Где-то уже после Нового года уселся дедушка за шитье шубки из накопленных шкурок. Он сшивал их,  тщательно используя каждый отрезанный лоскуток. «Мало шкурок, - огорчался он, - коротковата шубейка будет». Мехом внутрь была сшита она, и, чтобы не видно было швы, он покрыл ее остатком того же суконного одеяла.  Мне пришлось примерить ее десяток раз. Ему хотелось сшить так, чтобы нигде не жало, не было туго. «Будет тесно – плохо: надевать будешь – порвешь». Но вот и закончена работа. «Ну-ка, Ванюшка, надевай. Нигде не жмет? Вот теперь и на санках кататься можно, не замерзнешь. Покатаешься, потом Леня пойдет, потом Федя». – «Раз-два сходят, - возразила бабушка, -  и починивать придется». – «Нет, Таня, они беречь будут». – Я ни разу не слышал, чтобы дедушка назвал ее Татьяной или бабкой, всегда только Таня да Танюша. Когда я накатался, а на это отводилось каждому только час, спросил: «Ну как, не замерз?» - «В ней тепло, как на печке». – «Вот и Слава Богу. А вот на вторую в эту зиму, видимо, не собрать», - с большим сожалением добавил он. А сам по-прежнему раз в неделю ходил за павшими ягнятами, но «счастье» стало улыбаться все реже: видимо, испугавшись большого падежа, овец стали кормить лучше. 
         Дорога на скотомогильник пересекала большой тракт, по которому постоянно кто-нибудь ехал в райцентр или обратно. Вот на этом перекрестке дед и наткнулся на редкую находку – мешки. Сделанные не из конопляной, а из какой-то очень прочной ткани фабричной выработки, они были новые, чистые и крепкие. Ох, как обрадовалась мама! « Тятенька, да из них тебе брюки выйдут
, и еще мне на юбку останется». – « Нет, Агаша, нет и нет. Их не выбросили, а их потерял кто-то. Они не наши. Как мы их возьмем, коль человек сейчас , наверное, плачет о них? Найти надо хозяина и вернуть. Не радуйся, коль нашел, и не горюй, если потерял. Нельзя, ребята, на чужом горе свою радость строить». Он нашел какую-то старую доску,  написал на ней мелом: «Кто потерял мешки? Они у меня. Василий Игошин», - потом прибил ее к колышку, сходил на перекресток и поставил на обочину. Вечером того же дня у ворот остановилась подвода. Старик, примерно тех же лет, что и дед, войдя в дом, перекрестился на иконы и спросил: «Игошин Василий это ты?» - «Это я. А ты, наверное, тех мешков хозяин?» - «Хозяин, да хреновый, видно, как в песне поют: «Поехал старик да на мельницу, потерял, потерял, потерял мешки». Я хоть и не на мельницу ехал, а мешки потерял». – «Ты мне сначала докажи, что ты хозяин, потом и получишь. Какие они? Что в них? Сколько их?» Старик описал.  «Вот сейчас вижу, что хозяин. Принеси, Ваня, они в сенках. Не теряй, дружок больше, а то их кто-нибудь на штанах износит». – «Спаси тебя, Господи,  и сохрани. Чем я с тобой рассчитаюсь?» - «А ты уже рассчитался своими словами». Вышел дед за ворота проводить растеряху, вернувшись в избу, сказал: «Вот видите, мы рады были бы штанам да юбке, а видеть радость другого  от твоего дела – эта радость больше. Взять чужое – горе, отдать свое – радость». Тогда мы не понимали. Это сейчас, с высоты своих лет, вижу я, что вот такими своими поступками он тоже воспитывал нас. «Напой жаждущего, утешь страждущего, и благо тебе будет», - вот девиз всех его дел, всех поступков, видимо, на протяжении всей жизни.
     Тогда же, после Нового года, мы опять перешли на рыбные блюда, только это были уже не гольяны, а окуни. Ниже деревни был построен пруд с лотком для стока воды. Вода бежала по лотку всю зиму, и вот там, где она падала, в этой отдушине дед увидел рыбу. Она скопилась сюда потому, что тут вода была богата кислородом, вдобавок, падающая вода размывала песок на дне, и из него поднимались разные рачки, моллюски – прекрасный корм для рыбы. Почему никто еще не побывал тут – загадка: ведь именно тут ловили рыбу и в прошлые зимы. Придя домой, дед привязал к санкам охапку дров, сак, мешок, большую лопату и зашел в избу, чтобы надеть на валенки головки от старых бродней – спасение от сырости. Головки были отрезаны от голенищ, потому что были изношены и разбиты вдрызг, но подошвы сохранились. Дедушка привязал их к своим валенкам проволокой, чтоб не ступать валенками на сырой снег, так как на нем будет вода от сака. Подошвы от бродней не давали промокнуть валенкам.
      - Ты на рыбалку, деда? – спросил я.
      - На рыбалку, Ваня, только я сегодня один пойду, тебя не возьму, а то ты бурки промочишь и простынешь. – Он ушел к пруду, когда стемнело. Спустившись ниже пруда к отдушине, дедушка сначала обтоптал снег вокруг нее, потом рядом сложил дрова и поджег. Рыба на огонь идет лучше . «Господи, благослови!» Саком, опущенным в отдушину ниже льда , он провел вокруг и резко поднял. В саке – живое серебро! Вывалив на снег добычу, дед повторил это дважды. «Слава Тебе , Господи! С ведро будет.» Мы еще не спали, ожидая деда с рыбой, и, когда он зашел в дом, все спрыгнули с печи и с полатей.
      - Ну как, деда?
      - Слава Богу, один есть.
      - Что один?
      - Да один мешок. Сейчас вот чайку попью, душу погрею и опять пойду.  – Бабушка вмешалась:
      - Не ходил бы ты, Вася, сегодня. Простынешь. Сходил один раз и хватит, завтра еще сходишь.
      - Завтра там будет не протолкнуться, вся деревня сбежится, есть-то все хотят. Нет уж, сегодня ночь моя, а в другие я и не пойду, пусть люди рыбачат.
            Когда утром мы встали, дед спал на печи. Надев бурки, я, не одеваясь, выскочил в сени. В углу стояли три мешка , полные замороженного окуня. Эта рыба была для нашей семьи огромной поддержкой, так как и хлеб, и огородные запасы истощались, а до нови было еще далеко-далеко. Когда он встал, я расспрашивал его:
     - Деда, как ты сумел столько наловить?
     - Видишь ли, Ваня, Бог-то ведь видит, как мы живем, какая семья, и что мы едим. Вот он и помог мне.
     - А ты не замерз?
     - Если честно, было немного под конец, но меня мысли грели, что вы сыты будете. А потом баба Таня меня отогревала. Пока я рыбачил, она баньку протопила, да пожарче. Я с рыбалки и сразу в баню, напарился, намылся и спать на печь завалился. – Дедушка шутил, смеялся, а баба уже звала: «Умывайтесь все да за стол. У нас сегодня праздник: окунь жареный, окунь пареный и окунь вареный.
         Сколько воспоминаний о дедушке! Сколько прекрасных минут, часов, дней, лет пришлось нам прожить с ним, пробыть с ним, и ни в один из них я не могу вспомнить, чтобы он когда-то и где-то поругал нас за наши, не всегда добрые дела. Припоминаю, как он послал Леню и Федю за земляникой. «Заблудятся ребятишки, ищи их потом», - беспокоилась бабушка. «Не заблудятся. Я уже был с ними, вот дойдут до опушки и тут наберут». Ребята ушли. Через час-другой возвращаются – чашки  у обоих пусты. «Не нашли? Нет земляники?» - «Нашли. Только мы , пока домой шли, съели ее». Даже и тут не ругал их дед. Он только объяснил: «А ягоды эти и Санюшка ждет, она же маленькая, ей по ягоды еще рано. И бабушка ждет, она старенькая, ей трудно, да и некогда: она еду вам готовит. Садитесь и ешьте, у нас сегодня все вкусное приготовлено, бабушка позаботилась о вас». Наелись ребята, через час хватились их – нету и чашек их нету. Возвращаются с полными чашками, улыбаются, и дед улыбается: «Вот сейчас вы молодцы! Ай да парни у нас выросли! – и не обходится без замечания. – Только когда в другой раз пойдете, обязательно сказывайте, чтобы мы знали и не искали вас. Как думаете, правильно это будет?» - Оба кивают: «Правильно».  - Малая сценка, а наука в ней большая. Так бы и надо всем родителям со своими детками разговаривать, а то ведь как бывает: шум, гром и пыль столбом.
        Сегодня у нас свободный вечер. Почему свободный? Почему сегодня? Только-только начало марта. Да потому, что весь февраль дедушка и я вечерами по сумеряшкам, по потемкам ходили «на прогулку», как он называл это. Высмотрел он на самой опушке бора две сухостойные сосны, спросил у лесника, нельзя ли их на дрова взять, и, получив разрешение, стал готовиться к этому. Пилу и топор он всегда содержал в полной боевой, а вот санки пришлось подремонтировать. Сосны были такой толщины,  что даже он не мог обхватить их своими руками. «Пойдем-ка, Агаша, да свалим их. Какая беда, что темно? Нам не узоры вышивать, а две сосны свалить -  на это свету не надо. Я уже подрубил их, падут они на чистое. Потом мы с Ванюшкой будем по полену опиливать да домой возить. В соснах этих дров до конца зимы хватит, а березовые, что в дровянике у нас, пусть другой зимы подождут». Сосны свалили. И вот мы идем с дедом за первым поленом. Его прежде, чем привезти, надо еще отпилить, а пильщик из меня, наверное, пока никакой, так как я еще не брался за пилу. Сосна утонула в снегу. Широкой лопатой дед отгребает снег до самой земли, и  мы начинаем пилить. «Не дергай, Ваня, не рви пилу, а просто тяни ее на себя порезче туда-сюда, туда-сюда, вот и отвалится полено». Пилим. Дедушка не только тянет на себя, но и подталкивает пилу на меня, а я только за ручку держусь . А он нахваливает: «Хорошо, Ваня, хорошо. Смотри-ка, уже до половины допиливаем, теперь тоньше пойдет. Давай отдохнем чуток». Я хорохорюсь: «А я не устал». – «Вот и ладно. Теперь свежим воздухом подышим. Вечер-то какой  сегодня теплый, не больше двадцати градусов». Пилим снова. И правда, пошло тоньше, и пила как-то радостно запела, и на душе у меня радость: «От-пи-лим! От-пи-лим!» Отвалилось полено! «Вот и ладно, вот и Слава Богу. Сейчас мы его на санки и домой. – Дед вырубил прямой сук. – Это тебе. Ты сзади пойдешь, упрешь суком в полено и будешь толкать. Нам только два-три раза провезти, а потом подстынет, и санки сами побегут, как с моторчиком. Это первые поленья мы будем по одному возить, а тонкие мы по возу накладывать будем . Да мы с тобой всю ограду нашу дровами завалим».  - Сейчас понимаю, что помощи тогда от меня было с гулькин нос, а вот нужен был я ему, чтобы словом с кем-то перемолвиться в темноте этой, да и в меня какую-то уверенность вселить, что и я могу помочь. Это тоже было воспитание, воспитание трудом. Сейчас я знаю, насколько было трудно ему: и возраст уже немалый был, и негнущаяся нога, и питание, никак не подходящее для старого человека, но ни разу не слышал, чтобы  когда-то и кому-то он пожаловался. Бабушка иногда спрашивала: «Устал, Вася? Болит нога-то?», - а он отвечал только: «Все хорошо, Таня, все хорошо».
          Когда дошли до сучьев, толстые мы отпиливали, а тонкие он обрубал топором или отбивал обухом. Теперь мы грузили уже не по два полена, а по несколько. Дедушка тянул за лямку, перекинутую через плечо, а я  толкал сзади тем же суком, который каждый день брал с собой. «Не надо бы его в лес тащить, там их много», - говорил он, но мне нравился этот, и он не возражал. Тропинка утопталась, застыла, и санки катились по ней легче, чем с первым поленом, сейчас они были «с моторчиком». За две недели мы вывозили первую сосну и взялись за другую. Опять толстые, опять по одному, но теперь все это было уже знакомо. Колол их дед рано утром. «Сейчас лунные ночи пошли, все видно. Я утром колю их для разминки, для зарядки». Дров во дворе оказалось не просто много, а очень много. Убирать их в дровяник он не стал. «Пока зима идет, мы их сожгем. Зачем их туда таскать, силу тратить?» Укладывал в поленницу я, иногда выскакивал Леня (бурки позволяли!), но легкая одежонка быстро загоняла его обратно. Однажды и бабушка вышла помогать, но это дед пресек сразу. «Тебе, Танюша, с дровами работа только в печи. Тут мы сами управимся и к печи принесем». И верно, дрова носить в дом дед никогда ей не разрешал. Сучья от сосен мы пока укладывали в кучу: настанет и их чред. Действительно, когда было увезено последнее полено, мы вывозили и сучья. «А что, - шутил дед, - чем они от этих отличаются? Те же дрова, только тонкие. Так и люди всякие бывают: толстые и тонкие – а все человеки».
        Огород – это бабушкина забота, а работа все-таки дедова. Уж тут, на огороде, он не жалел ни своей силы, ни нашей. «Огород – спасение наше, - говорил он. – Что вырастим, то зимой и съедим. А вырастим столько, насколько сил наших да желания хватит. В огороде проленишься – зимой голодный будешь. А коль поработаешь до поту, так и поешь в охоту». Весной, в самом начале апреля, он доставал семенную картошку, чтобы она проросла к посадке. В мае начиналась вспашка огородов. Когда приходила наша очередь, мама приводила пару быков, запряженных в плуг. На посадку выходил дед с бабушкой и я. Мама начинала пахать, а мы садили, разделив картофельную борозду на три части: бабушке с дедом – большие, а мне – поменьше. Он не раз подходил ко мне посмотреть, как я сажу. «Не сади в борозду, Ваня: глубоко будет, да и быки растоптать могут. Сади вот так, в середину грибка, - и тут же не забывал похвалить,  - Вот так, молодец!» Посадка картофеля занимала немного времени, зато над остальным бабушка колдовала не один день. «Вот тут, Вася, луковые гряды будут, вот тут капустные». Получив руководящие указания, дед принимался за устройство гряд. Он старался делать их прямыми, борозды между  ними неширокими, но чтобы удобно было ходить при поливке и прополке. Ох, эти две работы! Кто из детвы любит полоть да поливать? Навряд ли есть такой энтузиаст. Но на эту работу дед привлекал нас всех: и меня, и моих братьев. Нам не доверяли полоть только морковь, этим ведала сама бабушка. Раза два в неделю он распоряжался: «Поиграли, ребятки, сейчас поливать пойдем». Не знаю, как ему удавалось, но и поливку, и прополку, столь нелюбимую ребятней работу, он превращал в игру, в соревнование, был вместе с нами, полол вместе с нами, и она, эта нелюбимая работа, не отягощала нас. «Кто у нас сегодня на капусте   (мы чередовались)? А кто репу поливает? Кто быстрее польет, тому премия. Только помните: ведерко на две луны». И мы старались. Нет, это старание не было вызвано обещанной премией (это обычно была морковка, и мы знали об этом): нас подстегивали его слова одобрения в конце работы. «Молодец, ты сегодня хорошо поработал», - были для нас дороже всяких премий. Уборку картофеля он и вовсе превращал в праздник. Посреди огорода горел костер, готовящийся принять в себя самые лучшие картофелины. К этому дню дедушка обязательно находил где-то старое-перестарое ведро, в него клал отобранные нами картофелины, переворачивал вверх дном и ставил в середину костра. В ведре картошка не подгорала, как было, когда ее зарывали в угли. Она пеклась там, упаривалась в своем соке, и есть ее можно было совсем с хрустящей запекшейся кожурой. Вот тут полностью оправдывались слова песенки «Ах, картошка – объяденье…». Перерыв в работе. Сидим у костра, едим печонки, а дед рассказывает что-нибудь интересное и обязательно смешное. И мы радуемся и костру, и картошке, и нашему деду, самому замечательному человеку на свете.
            Нижний край нашего огорода подходит к самой реке, и вот там бабушка садит капусту. Эта овощ очень любит воду, и когда начинают завиваться кочаны, ее приходится поливать часто. Или бабушка знала какое-то приворотное слово, или это наша старания влияли, но во время уборки там сидели такие кочаны, что, бывало, срубит дед один, поднимет его на руке и улыбается: «Вот вилок так вилок, на полпуда потянет». Капусту убирали перед самыми заморозками. Ее хранили и в голбце под кухней, и в погребной яме – это для весны, - но больше всего – солили. Бочонок ведер на пять-шесть снова выпарен и вымыт бабушкой и спущен в ту же погребную яму по соседству с груздяными. Этот день соления капусты тоже был праздником. Дед вытачивал нож и приступал к резке кочанов. Он никогда не допускал к этой работе бабушку, еще и шутил: «Детям острые ножи нельзя давать: пальцы обрежут. А твои пальцы, Танюша, нам дороги: мы без них голодными останемся». На чисто выскобленный стол дед клал выструганную доску и резал на ней, а мы сидели вокруг, уминая отрезанные им ломти капусты и ожидая очередной кочерыжки. Сколько мы их съели! Сколько кочерыжек, очищенных дедом, нам доставалось! Резал он мелко-мелко, как режут современные овощерезки. И вся эта работа сопровождалась его рассказами, шутками, и мы смеялись, и он смеялся, и бабушка – это опять был веселый праздник.
           Морковь бабушка не сеяла на гряды. Дедушка вокруг картошки выкапывал канавку глубиной в пол-лопаты, и бабушка сеяла в нее. В такой канавке очень удобно было поливать, так как вода не растекалась по сторонам. Морковь тоже вырастала крупная, и дед радовался этому. Он утверждал, что в ней полезного для детей больше, чем в любой другой овощи, и мы ели ее свежей всю зиму. Репа, свекла, картошка, капуста были основными продуктами, мы набивали ими желудки, заменяя постоянный недостаток хлеба. С горькой улыбкой говаривал дед: «Наварила мать картошки, разделила по одной. «Ешьте, ешьте, ребятешки: нынче хлебу выходной».
           Письмо дедушка получил, когда был за воротами. Взял прямоугольный конверт, кое-как, не видя свету белого, доковылял до лавочки, рухнул на нее, захватив лицо руками. Рвались рыдания сквозь руки эти, изработанные, мокрые от слез, старался укрепиться, чтоб не услышали – не получалось. Услышала ли бабушка или сердцем своим материнским почувствовала – вышла за ворота. «Ты что, Вася?» Ничего не ответил, письмо только показал. Она присела рядом, припала головой к плечу его – тоже поняла. «Нет у нас, Таня, нашего Сережи». Плакали оба над нераспечатанным письмом, знали, что там листок со словами: «Ваш муж…». Горький, ох, горький был вечер в нашем доме! Пришла с работы мама, распечатав письмо, захлебнулась в слезах. Плакали мы, дети погибшего. Плакали женщины, пришедшие разделить горе. Некого стало ждать, ни от кого не придет больше писем: все три брата остались там, на этой Великой, на Отечественной. Ночью уже, вытерев слезы, дрожащим голосом дед сказал: «Не зальешь горе слезами, а жить все-таки надо. Будем жить, друг за друга держаться».
          Как-то вечером, вернувшись с работы, мама попросила:
        - Тятенька, валенки-то мои уже совсем поползли. Посмотри, может быть с ними еще что-то можно сделать?
        - Что же ты, моя голубушка, раньше-то не сказала? Я тут с ребячьей обувкой-одежкой занялся, потом с дровами, а про тебя совсем забыл. Ну-ка, снимай их да давай сюда. Он крутил-вертел эти валенки и сокрушенно качал головой. – Ох, раньше надо было. Сейчас тут подошва напрочь прохудилась, дыры, их ни зашить, ни затянуть нельзя. Я вот что скажу: сходи-ка ты завтра на работу в моих, а твои мы сейчас в печь положим, высушим, а завтра и за ремонт возьмемся. Коль завтра не успею все сделать, значит, и послезавтра в моих погуляешь. Я сейчас только к Грише-конюху схожу: подошвы так износились, что их новые ставить надо. Таня, ты бы поискала, может быть, у тебя в заначке чекушечка водится. Гриша это дело любит.
        - А ты простынешь, так тебя я чем лечить буду? Простынешь – уже не раз было
, – рюмочку нальешь, перчику насыплешь, выпьешь и…на печь . Утром жив-здоров.
        -Я постараюсь не простывать. Если я у него подошвы не найду, тебе и Агашу придется лечить, она-то обязательно простынет. Сейчас только Буренке надаю и пойду. – Вернулся дед – чекушка стоит на столе. Откуда она ее достала, где хранила – никто в доме не знал. – Дед улыбнулся:
        - Я же знал, что у тебя есть, запасливая ты моя, - обнял и поцеловал. Бабушка отмахнулась:
        -Да ну тебя! – а видно, что довольна.
          От конюха дедушка вернулся нескоро. Вошел в дом – улыбка шире лица. «Ну, Таня, ну, золотая моя! Посмотри-ка, что твоя чекушечка наделала. – Он достал из-под полы пласт новой, очень крепкой кошмы. – Посмотри, крепость-то какая! Да я из этого такие подошвы Агаше пришью, что их за десять лет не износить будет. Да из этого куска не одни, а двои подошвы выйдут, еще и тебе на твои валенки пришью».  -  «Мне в кути и босиком топтаться можно, - возразила бабушка. – Ты лучше себе пришей, тогда тебя пореже лечить придется». – Дед сходил в кладовку и принес старые голенища от бродней. «Вот как оно у запасливого-то. Головки я проволокой прикручивал, когда на рыбалку ходил, а теперь и голенища пригодились. К валенкам новые подошвы и пришивать не к чему, а я на них союзки выкрою, пришью, потом к ним подошвы, и будут у нашей Агаши ноги в тепле». Весь вечер он вымеривал и выкраивал эти союзки. Я такое слово и услышал-то впервые. «Вася, ложись спать, хватит керосин жечь», - убеждала бабушка. – Завтра, Бог даст, новый день будет, вот и шей». – «Пожалуй, верно, - соглашается дед. – Пора костям на место».
         Утром, когда я проснулся, дед уже сидел на табуретке у окна и сучил дратву, несколько штук, протертых варом, лежали на лавке.
        - Проснулся? – встретил он меня. – Вот сейчас будешь смотреть, как я эти союзки-обсоюзки на место ставить буду. – Проснулась вся детва. Все уселись вокруг деда смотреть на его работу. Мы никогда не лезли за стол, не просили есть, если не было бабушкиного зова. Когда была готова еда, она говорила: «Умывайтесь и за стол», - это и было ее разрешением. Дед шил, и мы видели, как головки валенок одевались в кожу. «Вот так мы их оденем, - наговаривал дед, - потом к старым подошвам прихватим, а потом к ним и новую пришьем-пристрочим, и будет наша Агаша обута. А вот бабушка говорит, что ей в кути и босиком тепло». – «Конечно, тепло, - улыбается та, - меня спереди печь греет, а внутри радость греет, что я готовлю еду для всех и пока есть еще из чего ее готовить. Вот мне и тепло».
        - А вчера, бабушка, когда деда тебя поцеловал, – вклинивается Леня, - ты тоже улыбалась.
        - Так ведь смешно: нам за семьдесят перевалило, а он с поцелуями.
        - Как на свадьбе?
        - А вот как на свадьбе, мы не знаем. У нас этой свадьбы не было.
        - Как не было? – это уже я вмешиваюсь. – А как вы поженились?
        - По приказу, Ваня, по приказу ее батюшки.
        - Ох, - вздохнула бабушка, - приказывать он умел, не к ночи будь помянут. Уж если сказал, то чтоб только по его было.
        - Деда, а ты расскажи, как вы поженились.
        - Может быть, вон бабушка расскажет?
        - Рассказывай уж сам, - возразила она. – Мне вспоминать, как ножом резать. Пусть послушают, как по приказу женятся, да не будут такими, как отец мой.
        -Ну, коль разрешает, слушайте. Жили мы семьей нашей ой как бедно. Отец умер рано, мне едва семнадцать минуло, а там еще три брата моложе меня. Меньшому, тому и вовсе пять лет всего-то было. Лошади нет, корову съели, и пришлось мне в батраки идти. Миша, ему четырнадцатый шел, в подпаски нанялся, а двое маленьких
, пяти да восьми лет, по миру пошли милостыню просить. Мама наша поденщицей стала, сегодня у одних, завтра у других работает за кусок хлеба. Вот такая, ребятки, история семьи нашей. Батрачил я у хозяина крепкого: одних лошадей у него было пять штук, да три коровы, да подростки, телята, овчушек летом до двух десятков. Как думаете, кто это был? – Мы закрутили головами. – А был это вот ее отец Иван Потапович. – Бабушка сидела у стола, подставив руку под подбородок. Мыслями своими она, наверное, перенеслась в то время, припоминая свою семью, свое хозяйство.  – Был я тогда, хоть и семнадцать всего, парнем рослым. Сила уже играть начинала, так что ворочал я в этом хозяйстве за семерых, и хозяин работой моей был доволен. Не обижал он меня, нет: ел я с ним за одним столом, одежку-обувку он мне дал и для зимы, и для лета. Месяц я проработал – он полтину на стол. «Возьми, твой заработок. Полтина – немалые деньги». А я верил ему, что они немалые, так как до этой полтины копейки в руках не держал. После уж, от других, кто тоже в батраках у крепких хозяев был, узнал, что меньше, чем за два рубля, никто из них не нанимался. Меня кормили, меня одели-обули, спал я в саманушке, где свиньям корм варили, нары там сколотил, сена потолще наклал и рядном застелил. Что еще надо? Зимой наломаешься на морозе, пока скотинку поишь-кормишь да убираешь за ней, потом рад только до места в тепло добраться. А летом я на пашне да на покосе жил. Шалаш сделаю и живу в нем, иногда и хозяин тут же оставался.  На покосе, бывало, неделю живем, домой не заглядываем. Продукты нам баба Таня привозила. Правда, она тогда не бабой Таней была, а просто Таней, ей и было-то тогда лет пятнадцать. – Шестнадцать, - поправила бабушка, - мне с Крещения  семнадцатый пошел. – Ладно, пусть шестнадцать. Вот посмотрите на нее: около глаз морщинки появились, в головушке седина проглядывает, а видели бы вы ее в шестнадцать лет!  Это же Елена Прекрасная была! Помните, она вам про нее сказку рассказывала? – Мы дружно киваем головами. –Глаза – во! Щеки румяные! Коса ниже пояса! Не девка, а картинка». – Нам трудно представить бабушку в шестнадцать лет, зато помним картину «Иван-царевич и Василиса Прекрасная на сером волке» из моего учебника для второго класса. Бабушка смеется: «Не верьте вы ему, лучше спросите у него, каким он сам-то был. Ростом с каланчу, кудри-волосы шапкой на голове. Вот только дареная одежка отцовская подкачала, он из-за нее и на веселье не ходил: там заплата, там дыра. А одень-ка его по-человечески да запусти к девкам в табун – они так табуном и ходили бы за ним».  – Дед улыбается: «А что ты-то не ходила? Ты даже и не глядела на меня». – «Ага, попробуй, погляди. Отец мне что сказал? «Увижу тебя с парнем у ворот – ему ноги выдергаю, а тебе голову оторву». – «Это он мог, - подтверждает дед, – строг был Иван Потапович, ох и строг! Я, бывало, делаю, делаю что-нибудь – придет, посмотрит, но ни разу не скажет слова одобрительного. Если ладно – промолчит, если неладно – рявкнет: «Руки оторвать за такую работу!». Вот и приходилось стараться угодить, чтобы пореже рявкал. – И дедушка, и бабушка уже не для нас рассказывают, они сами вспоминают это свое житье, сейчас они там, в той жизни. – Ниже был он меня на целую голову, но коренастый и силы немалой. Помню, снопы возили. Он еще поденщика взял – Кольку Савушкина. Вот наклали возы, едем. И черт помог Кольке одним колесом в колдобину заехать - воз и  опрокинулся. Как он подбежал к Кольке, да по скуле и заехал! Колька метра три кувырком летел, а ростом парень с меня был. «Я тебе, паразит такой, ни копейки не заплачу! Посмотри, снопы-то наполовину обмолотились, сколько зерна пропало!» А сколько его там окрошилось – пригоршни не будет. Колька потом скулу свою с неделю платком подвязывал.  – Дед рассказывает, а сам шьет и шьет. Вот  головка второго валенка скоро будет обшита кожей, и наступит черед подошвы. Как он будет их пришивать, мы пока не знаем, да нас интересует совсем другое.
          - Деда, ты же про свадьбу хотел рассказать.
          - А что свадьба? Я же говорил, что ее не было. Надумался Иван Потапович в волость съездить. Мы сейчас говорим, что в райцентр, а тогда волостью звали. По каким он делам поехал – не знаю, но дочушку свою, Танюшку-то, с собой взял. А она была у него одна, других детей и не было ни одного, Бог не дал. Нарядилась она ой как! Парочка у ней была – это кофта с юбкой – из какого-то материала блестящего. Чулочки, ботиночки козловые, это были такие на шнурках, но высокие, вот их козловыми и называли. Косу свою заплела, назад откинула, а она у ней в руку толщиной и ниже пояса. На голове платок с цветами да жар-птицами. – Бабушка опять смеется: «Смотри-ка, как запомнил, все-все описал до точности». – «А мне как не запомнить, когда я уже год с тебя глаз не спускал, когда отец не видел. Ты, бывало, на пашню едешь, нам еду везешь и поешь. А я, как услышу голос твой, так и во мне все запоет. Только голову за тобой поворачивать мне запрещено было. Он, видимо, как-то раз заметил это, подошел да так тихонько, чтобы никто не слышал, и говорит: «Ты моего рысака хорошо знаешь? Вот если твоя голова будет за Танюшкиными ногами крутиться, привяжу тебя за ноги к его хвосту и буду по всей деревне таскать. Все понял?». – А чего тут не понять-то? Я знал, что у него между словом и делом не расходилось, вот и глядел не на тебя, когда он тут был, а совсем в другую сторону. Вот поехали они в волость. Делал Иван Потапович свои дела, Таня тем временем по лавкам побегала, так магазины тогда звали. Подошла она к лошади – нет отца. А было наказано: «Если меня нет – жди». Является в подпитии изрядном. Танюша, может быть ты и расскажешь дальше? Я там не был, ничего не видел. Когда дойдет до того, что видел, потом я расскажу.
       - Ладно уж, расскажу, хоть и не очень-то хочется мне об этом вспоминать. «Таня, - говорит, - пойдем на чудо чудное смотреть. Ты все купила? – А он мне , когда уходил, рубль дал, а  сейчас вот позвал. Я спрашиваю, что за чудо, а он говорит, что там в каком-то театре цыгане выступают, поют и пляшут. Он выпил, так ему веселья захотелось. Пошли мы, на первый ряд уселись. Начали выступать цыгане, там у них какой-то старый руководил. Поют, пляшут, юбками машут. Много их,  хор это. Потом хор ушел, осталась  цыганка одна да этот старый с гитарой. И вот запела она «Ноченьку». А хор этот временами ей подпевал, хоть его и не видно. Слушаю я, и так мне обидно стало: песня-то наша, русская, а поет ее цыганка. Да как поет-то? Она для тех поет, кто тут сидит да на нее любуется. А души-то у нее в этой песне нет. Нет души! В песне девушка или женщина молодая тоскует, а эта поет, голосом играет, а тоски этой в  ее  голосе тоже нет. «Тятя, - говорю, - тебе глянется? – Он головой покрутил. – Давай, - говорю, - я выйду да покажу им, как петь надо». – Это подзадорило его: его дочь да будет этих знаменитых цыган петь учить,  это же для него не знай какая гордость. «Правильно, Танюша, давай-ка
, спой им, потом спляши – пусть эти кудрявые поучатся. Эй, старый! – окликнул он цыгана. – Пусть дочь моя споет, а ты послушай». Тот и играть остановился. «Пожалуйста, пожалуйста!» - Цыганка эта за занавеску убежала, а я по ступенькам и на ее место. «Что петь будешь девушка?» - спрашивает он тихонько. – «Да вот эту же «Ноченьку». – Побренчал он на гитаре, и я запела. Я и дома ее не раз певала, когда загрущу о чем-то, а тут…Да тут я всю душу свою в нее вложила, девушку эту видела, тоску ее слышала!  Зрителей зал полон, а я их не вижу. Отец в первом ряду – я и его не вижу. Один раз  только взглянула – слезы смахивает. Цыган что-то там на гитаре бренчит – не слышу, пою. Я эта девушка! Моя эта «Ноченька»! Не пела еще я так! Закончила. В зале тишина. А потом как грохнул обвал!  В ладоши бьют! Вскочили на ноги! Какой-то «Бис!» кричат! А я стою над всеми, растерялась, и что мне делать – не знаю. Потом вспомнила наказ отца, что мне еще и сплясать надо, повернулась к цыгану, в ладоши похлопала и ногой притопнула - он понял. Вот плясовую он играл лихо! Ну и я постаралась, такую им пляску выдала,   какой, вроде бы, и не плясала ни разу. Из-за занавесок молодой цыган вылетел и давай уплясывать вокруг меня. Ну, когда напарник такой бойкий, в рубахе красной, кудри-волосы на голове шапкой -  любая девчонка себя показать захочет. Тут и я взвилась краше, чем до этого было. Вот это была пляска! Когда закончили, в зале словно с ума все сошли: хлопают, кричат, все на ногах! Подошел ко мне этот старый с гитарой, хотел поцеловать, а тятя ему с первого ряда: «Не смей, поганец! Тебе цыганок хватит!» - А цыган мне в ухо шепчет: «Айда в наш табор, артисткой будешь, деньги лопатой загребать будешь». Тут тятя по ступенькам ко мне, за руку и вниз. Опять уселись. Вот тут меня родной мой обнял и поцеловал. «Молодец, Танюша, показала этим неумытикам, как наши поют и пляшут. Ох и молодец!» Вышли мы из этого театра – тятя в лавку. «Выбирай на платье, какого надо. Заслужила!» Ночью лежу я на постели, а нечистый меня в бок тычет: «Зовет тебя цыган, иди, артисткой будешь, деньгу лопатой загребать будешь». До того дотыкал, встала я, оделась во вчерашнее и…из дому прочь. Иду в волость, дорогу знаю, а нечистый нашептывает: «Петь да плясать – не коров доить. Вон как люди рады, да они тебя на руках носить будут». И еще все такое. А того голова не соображала, сколько я уходом своим горя отцу-матери принесла. День полностью наступил. Попала я в тот театр, а он закрыт. Кругом обошла, ага, вот эта дверь открыта. Захожу. Слышу, опять поют да пляшут, значит, тут они. Сейчас этого главного цыгана найти. Вот удивился он, когда меня увидел! «Пришла? Значит, хочешь артисткой быть? Пойдем ко мне, я еще тебя послушаю, что ты петь умеешь». За плечи обнял и повел. Меня еще никто не обнимал, ничья рука еще у меня на плече не лежала – мне стыдно, а сбросить боюсь: вдруг выгонит сразу. Пришли. Комната большая, стол, стулья какие-то чудные. Он уселся, развалился, как король, и говорит: «Пой». – «Какую петь?» - «А какую знаешь, ту  и пой». – Я запела: «Маменька родная, сердце разбитое…»,  - вижу: он морщится. «Хватит, давай другую». Я и сама чую, что не то у меня выходит, не по-вчерашнему. Оно и понятно: вчера я пела от души своей, хотела научить цыган, как русские песни петь, кураж такой был,  а сегодня пою по приказу - вот оно и не получается. Запела: «Сронила колечко со правой руки…», слышу, за дверью кричит кто-то: «Старый где?».  Батюшки, да это отец, его голос! Распахивается дверь – влетает! «Вот ты где, сукина дочь!» – и хвать меня за руку! Цыган вскочил: «Уважаемый, так нельзя, у нас репетиция». – «Я тебе, морда поганая, покажу петицию!», - рукой махнул наотмашь – тот в угол головой. Тятя меня за руку и в тарантас, и только колеса забрякали. Едем, молчим. «Ну, - думаю, - это он злость копит, коль ничего не говорит. Сейчас дома он рассчитается со мной за этот убег». Боялась я его страшно: он в бешенстве   что угодно мог сделать.  Вот так, родные мои, и жила я у родимого батюшки. А дальше пусть дед рассказывает, у него это лучше получается. Дальше он сам все видел.
         - Видел, верно. Я за воротами был, у ограды подметал. Слышу, по мосту колеса пробрякали. Я их звук отличил бы и из сотни. Иван Потапович едет! Скорей ворота настежь! Он любил, чтобы ворота перед ним открыты были, когда он к дому подъезжает. Летит рысак по дороге – пена с него клочьями! За хозяином, вижу, Таня сидит. «Нашел все-таки, - думаю. – Слава Богу!» Влетел рысак во двор, остановился. Выдернул отец из тарантаса дочушку свою. А она стоит перед ним ни жива, ни мертва. «Так скажи мне, родненькая, зачем ты в этот театр отправилась? – тихонько так, вроде бы, ласковым голосом спрашивает. Это у него привычка такая была: громкий разговор всегда тихонько начинал. – Тебе что там поглянулось? Юбки крутить да подол выше коленок поднимать? – И взревел тут: Я тебе покручу! Я тебе поподнимаю! Я тебя сегодня же замуж выдам!  Пусть за тобой мужик смотрит, чтобы ты никуда не убежала. А если убежишь, он знаешь, что с тобой сделает? Он тебя найдет, за косу твою к оглобле привяжет и домой поедет. А кнутом раз по лошадям да раз по тебе, раз по лошадям да раз по тебе. Ты у него вместо пристяжной телегу повезешь. Замуж и никуда больше! Бить я тебя не буду, невеста с синяками быть не должна, а замуж отдам. Тебе Петька-вдовец глянется? Ему всего-то полсотни годочков доходит – женился за тридцать, - ребятишек пятеро. Глянется? Пойдешь за него? – А она стоит молчком, как воды в рот набрала. – Или Васька вон – глянется? У него три брата по миру ходят, милостыню собирают, мать на поденщине, сам в батраках. Штаны и рубаха - с моего плеча. Глянется? Хозяйство у него богатое: в одном кармане – вошь на аркане, в другом – блоха на цепи. Чем не жених? Вот за него, пожалуй, и отдам. Васька! -  Я от ворот подскочил к нему. – Жениться хочешь? – Я молчу, только глазами хлопаю. – Женись! Вот сейчас и женись! Дочь за тебя, голодранца, отдаю. Возьмешь? Только следи, чтобы к цыганам не убежала. Когда дома, к себе веревкой привязывай, куда пойдешь – дверь на замок, а она в доме.  – А мать ее, Наталья-то Акимовна, рядом стоит, слово вымолвить боится. Повернулся к ней. – Мать, неси икону Спасителя, да не из избы неси, а из горницы. – Та повернулась да в дом. Приносит. – Васька, бери ее за руку, вставайте на колени. – Мы встали. – Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа! Благословляю вас на жизнь семейную. -  Перекрестил нас трижды иконой этой, Акимовне подал. – Благословляй, мать. – Она так же сказала и поцеловать икону велела. – Вот и идите сейчас во дворец свой, где Васька спит. Свиньям сварите, когда-то и сами тут же поедите, а через год давайте мне внука. Ему подолом вертеть не надо, к цыганам не убежит». – Повернулся и в дом ушел. И мы повернулись да во дворец наш, на ограде только мать осталась кулаком слезы вытирать. Вот и вся наша свадьба посреди двора прошла. Свидетелей не было, гостей не было, зато было с нами их родительское благословение. Завел я жену свою, посадил на нары. «Таня, - говорю, - если  родители твои нас на дальнейшую жизнь благословили, так давай будем жить. Я давно уже люблю тебя, пылинки с тебя сдувать буду, ни единого слова обидного не скажу. Ты бедности моей боишься – не бойся. Жизнь наша только-только начинается, еще все у нас будет: и дом, и скот, и пашня, да мы вдвоем горы переворотим. И дети будут у нас, и не один, и не два, а сколько родить сможешь». – Она до этого все еще слезинки смахивала, а тут улыбнулась, даже засмеялась и говорит: «Мы еще  друг друга не обняли, не поцеловались ни разу, а ты уж детей народил». – Тут и баба засмеялась: «И правда, смешно было: там, во дворе, нас отец заставил друг друга за руку взять да на колени встать, а он вон что говорит: уже детей успел народить». – «Вот и стали мы жить. Я – батрак, она – жена моя, стало быть, тоже батрачка. Утром ни свет ни заря поднимаемся. Я за свои дела берусь: скот кормить-поить, убирать за ним, дрова принести да свиньям сварить, а она за свои: коров доить, телят поить и прочее. Хозяин вышел. Я ему: «Здравствуй, Иван Потапович», - а он в ответ только буркнул: «Я тебе не Иван Потапович, а тятенька». Усвоил я это сразу. «Здравствуй, - говорю, - тятенька», - он ни слова. Я докладываю, что сделал, а он молчит, потом опять буркнул: «Заседлай Гнедка, на пашню поеду». Я быстрой рукой заседлал, к крыльцу подвел. Вышел, уехал. А я размышляю, почему он сегодня такой хмурый, и додумался вот до чего: за ночь он одумался и жалел, что дочь свою мне, голодранцу, в жены отдал. Ночку-то продумал, а дела-то не вернешь, вот и хмурился сегодня сам на себя. Ишь, в поля поехал! А что там делать-то? Хлеба смотреть? Так они еще на колос не вышли. Нет, это он просто из дому уехал, от мыслей своих отвлечься хочет. – Они рассказывают, но рассказывают уже не для нас. Они словами своими, мыслями своими сейчас там, в  жизни той. Они вспоминают и вновь переживают то, что было давно прожито. Для старых людей воспоминания эти милы, душу греют, так как вспоминается-то чаще всего хорошее, а не то, что горе-горьким было. – Пришел я в дом, ну, в саманушку нашу, да Тане все и рассказал. А она говорит: «Снявши голову, по волосам не плачут. Он сам благословил нас на жизнь дальнейшую, так пусть, если кается, нам не мешает. А мы будем жить да детей растить». – «Каких детей?» - Она и засмеялась: «Так ты же сам вчера сказал, что у нас не один и не два будут». – Вот тут уж мы и оба смеялись. Так и стали мы жить. – Дедущка закончил пришивать союзку на второй валенок и стал примеривать вырезанную подошву, прикладывая ее то так, то так. Наконец, пристроил, видимо, как нужно, и в нескольких местах прихватил дратвой, а потом по краю кончиком острейшего сапожного ножа прорезал бороздку.
      - Деда, а это зачем?
      - Ты видишь, как я дратву тяну? Вот она в эту прорезь утянется, утонет. Мама в валенках ходить будет, подошвы о снег трутся, а до дратвы далеко, она в подошву утянута. Пока подошва дотла не износится,  дратва цела будет и не даст ей отпасть. Значит, и ноги у мамы будут всегда в тепле. Одежка вот у ней некудышная, кофта да фуфайчонка, а каждый день за соломой с бабами ездит на скакунах двурогих. Март-то нынче, смотри, какой суровый, каждое утро мороз потрескивает, только днем оттепливает. Соломку зимой с ближних полос вывозили, сейчас из-за Дикого болота возят, а это километров семь-восемь. Пока двурогие дотуда дошагают, бабы на санях до синевы промерзают. Надо над ее одежкой хорошенько подумать. Думать будешь – все равно что-нибудь хорошее придумаешь.  - Пока дедушка рассказывал, баба готовила еду. На столе уже стояли чашки с ухой из окуней – они были выложены на большое глиняное блюдо, – чашка с солеными груздями, чашка с соленой капустой и вчера испеченные в печи две большие репы. Огород, река и бор еще кормили нас. Хлеба на этот раз было только по пол-алябушки, но дать работу желудку было чем. «С окунями осторожней, - всякий раз предупреждала бабушка. – Хорошенько чистите их да во рту катайте подольше, чтоб косточка не попала, а то замучаетесь потом с ней». Для Санюшки она чистила рыбу сама, подкладывая ей мясо прямо в уху. Поели, и дед снова уселся за работу.
       - Деда, - подталкивал его я, - а как вы дальше с бабой жили? – А тут и Федя всех насмешил:
       - Потом мы родились?
      - Нет, Феденька, у нас свои детки родились: Сережа, Гриша да Митя, а вы родились от своего тяти, от Сережи. – Щетинка, заправленная в конец дратвы выскакивает, и дед замолкает. Заправить щетинку – дело кропотливое, и ему некогда. Наконец, все исправлено, и он продолжает пришивать подошву и рассказывать. – Вот так мы месяц-другой прожили. Тут сенокос, тут страда подоспела, тут всякие хозяйственные дела, так что работы нам на каждый день хватало до макушки и выше. Как-то вечером, когда мы спать улеглись в нашем дворце, Танюша и шепчет мне, что у нас, кажется, наследник появится, то есть ребеночек будет. Ой, как я ее целовал! С того времени готов был не только свою, но и ее работу всю переделать, да она не давала. - Баба опять перебила его: «Он и дрова, и воду носит, свиньям варит, картошку копали, так он мне ведро унести не дает. Я ему говорю, что раньше бабы в жатву рожали, так под снопы уползали или под телегу, до последнего часу работали, а нам еще полгода ждать. Так нет, за себя и за меня ворочает, как Бурко». – «Ну и что, что ворочал,  зато Сережа родился у нас крепким да здоровым». – Тут Леня встрял: «А деда Иван перестал хмуриться?» - «Хмуриться-то он перестал, а все равно разговаривал негусто. Скажет раз-другой, что сделать надо, и все. Правда, говорил без гнева, без злобы, по-путному, даже лучше, чем до женитьбы. А вот во дворец к нам не захаживал, на житье наше не смотрел, хоть и зима была уже на носу.
      - А баба Наталья?
      О, эта постоянно бывала. Дождется, как только Иван Потапович куда-то отлучится, сразу к нам. О чем она с Таней говорила, я не слышал, потому как моя работа вся на улице, но что можно, Таня мне рассказывала. Это баба Наталья, видимо, шепнула когда-то на ухо Ивану Потаповичу, что мы ребенка ждем, смотрю, он поласковее со мной стал. А тут Таня сходила к Матвеевне  - была у нас тогда такая старуха-повитуха, та, которая при родах помогает, - и она сказала Тане, что по всем признакам у нее сын будет. На другое утро дверь нашего дворца настежь – Иван Потапович в гости! Мы забегали: «Садись, тятенька, садись!», - а он в ответ: «Хватит в саманухе мерзнуть. Мой внук здоровым должен быть, род наш продолжать. Где молодые жить должны? В горнице! Собирайте свое барахло и в дом!  Горница ваша, нам со старухой и избы хватит». Мы от таких слов чуть не в обморок, сто спасиб ему сказали. Собираться? А что собирать-то? Нищему собраться – только подпоясаться. Собрали, что было и…в дом. А там уже теща моя, Наталья Акимовна, хлопочет. «Давайте, давайте, родные мои, проходите. Да идите прямо в горницу. Таня, сундук-то окрывай да доставай, что надо. Ох, Господи! Да давно бы так! Да давно бы Ивану Потаповичу так сделать надо, ведь Таня-то - дочь кровная, а Вася-то - сын богоданный». После уж Таня мне сказала, что она о повитухином предсказании матери на ухо шепнула, а та, видимо, ночью Ивану Потаповичу. Вот он и заявился утром во дворец наш. С того дня его как святой водой обрызгали: шутит, смеется, едим за одним столом, Танюшу от всякой работы отстранил, взял девчушку соседскую ее дела делать. Мне как-то говорит: «Надумал я, Василий (ого!), лесу купить. Будем с тобой вам дом строить, да не пятистен, а крестовой, чтобы вся детва, которую родите, у вас там в догонялки играла, чтобы они родились и плодились. Это хорошо будет, когда добрый год пройдет, так ребенок родится
, а коли худой, так два», - и засмеялся, хорошо так засмеялся, и я поддержал. Вобщем, зима эта была у нас веселая. По весне у нас и родился Сережа, отец ваш. Потом две девочки были, да еще маленькими умерли. А тут Гриша да Митя появились, только вот…-  замолчал дед, отвернулся в сторону и не раз провел рукой по лицу. Я-то понимал, что он слезы смахивает, воспоминания о сыновьях своих их вызвали, но тоже молчал. Продышался дед, повернулся к нам.  «Соринка какая-то в глаз попала», - а голос дрожит. И улыбнуться попытался, да кривой вышла улыбка эта. У бабушки, конечно, запон у глаз, закрыла лицо им, да и в сенки: дело, видите ли, какое-то у нее там нашлось. Оберегали они нас от слез своих. За эти три года немало видел я слез, страшные рыдания слышал – и в нашем доме они уже трижды были, - но не мог привыкнуть к этому, да, думаю, к нему и невозможно привыкнуть. Крепко ранят они душу человека, а детскую – в особенности. Помню и такое: когда в какой-то дом приходила похоронка, туда собиралось немало женщин, и рыдания их слышались далеко-далеко. Так вот в остаток такого дня у нас, пацанов, не получались никакие игры. Вечером в такие дни хоть и собиралась молодежь на лавочках группами, но ни песен, ни гармошки не звучало: каждый думал о своем, уже погибшем или еще живом.
      -  Деда, а дом-то вы построили?
     - Родной мой, давно-давно люди говорили, что у человека в жизни три главных задачи: родить сына, построить дом и посадить дерево. Дом мы построили, трех сыновей народили и три тополя у двора посадили, видите, вон стоят. Вот только сыновей своих подрастеряли и семьи их тоже. Гришина семья в Бресте была, наверное, погибла. Митина из Смоленска не выехала, живы или нет – не знаем. Они же оба военными были, офицерами. Только вы, Сергеевичи, с нами. Вот и будем дальше жить, вы расти, мы стариться, все вместе победы будем ждать, а она обязательно придет. – Дед отставил в сторону второй подшитый валенок. – Слава Отцу, и Сыну, и Святаму Духу! Будут сейчас ноженьки у Агаши в тепле.
          Прошло десять лет. Как он был рад, когда, закончив училище, я вышел на работу и, приехав домой, выложил на стол свою первую зарплату. «Слава Тебе, Господи! Вот и самостоятельным стал ты, Ванюша». На следующий год уходил я в армию. И тут нашлись у него для меня нужные слова: «Служи, Ваня, честно. Наш род всегда Отечеству служил, жизни за него отдал, ничем свою фамилию не опозорил. Дай Бог, чтобы свиделись мы еще».
           Не пришлось. На втором году службы получил я письмо с нерадостной вестью: «Дедушку мы похоронили». Еще через полтора года (тогда служили три) я вернулся. Поставив чемоданчик и перецеловав всех родных, сказал: «Сейчас к деду схожу». Вот кладбище. Дедова могила. Крест.  Тишина. Заволакивало глаза каким-то  туманом, густым, мокрым. А я гладил крест и шептал: «Я вернулся, деда…Я вернулся…».